Он объяснял это так горячо и так торопливо, словно держал уже речь в министерстве, доказывал, что его не за что гнать с позором из армии. Потом нахмурился, помолчал и с новой силой вернулся к волнующей его теме:
— Нужно немедля составить полный отчет за шесть месяцев, или я — конченый человек. Управление по демобилизации настрочит на меня рапорт, и меня погонят из армии. И вполне справедливо.
— Хорошо, но ведь вы штабной офицер, и притом в служебной поездке.
— Не имеет значения. С того дня, когда рота кончает армейскую службу, я командир роты, и больше никто, и отвечаю за всю отчетность. Собственно говоря, приступать к работе надо сегодня же, только нет сил. Устал. Попробую вечером.
— Нет, дорогой друг, — обеспокоился доктор. — Оставьте об этом. Не то вы совсем расхвораетесь. Вы и так совершенно больны. Поймите, весь ваш разговор походит на бред.
— Вы так полагаете? Тогда сменим тему. Потолкуем о вас. Клянусь, это просто стыд, что я занимаю вас только своими делами. Расскажите мне, как миссис Картер, как здоровье малютки?
— Оба как нельзя лучше. Лили будет так рада увидеть вас. Но сегодня вы полежите. Отложим на завтра.
— Понятное дело. К тому же мне нужен костюм. Я не могу никуда показаться в этих грязных лохмотьях. Я вконец перепачкан священной южной землей. Прошу вас, нажмите звонок, и я пошлю за портным. Пусть немедленно снимет мерку и сошьет мне гражданское платье.
— Пока что, прошу вас, разденьтесь и ложитесь в постель. Иначе придется вам сшить смирительную рубаху.
— Вы просто не знаете, доктор, какой я здоровый малый, — самоуверенно возразил Колберн со своей лихорадочной диковатой улыбкой.
— Теперь уже знаю, — объявил ему доктор, теряя терпение. — Скажите лучше, что вам заказать на обед? В ресторан вы сегодня спускаться не будете.
— Еще бы в этих лохмотьях! Так что же мне на обед? Пожалуй, порцию устриц и сладкий пирог.
Доктор расхохотался и замахал руками.
— Так и есть. Он сошел с ума! Я сам закажу вам обед, Блюдечко манной каши.
— Каша так каша. Мне все равно. Я и есть-то совсем не хочу. Просто давно не пробовал сладкого пирога. Все же полезнее, чем свиные консервы и недозрелые яблоки.
— Возможно, — ответил доктор. — А сейчас обещайте мне, что, когда я уйду, вы немедленно примете ванну и ляжете как полагается.
— Хорошо, обещаю. Вы хоть кого замучаете. И все-таки я утверждаю, что вовсе не болен, просто немножко устал.
Равенел вернулся к себе, когда Лили уже собиралась идти вниз, к обеду.
— Ну, что с ним? — спросила она, едва Равенел вошел в комнату.
— Очень плох, — сказал Равенел. — Весь горит. И, по-моему, несколько не в себе.
— Ах, папа! — воскликнула Лили. — Ты всегда в этих случаях преувеличиваешь. Ну, что с ним такое? Вроде того, что было уже в Тэйлорсвилле? Но вспомни, как быстро он выздоровел. Я просто не верю, что он тяжело болен. Ну, как ты считаешь?
Все, что касалось Колберна, ее волновало; а когда она волновалась, то не скрывала этого. Ни в словах, ни в чувствах она никогда не стесняла себя; для нее характерно было то состояние души, которое французы зовут expansion.[167]
— Повторяю, моя дорогая, я очень обеспокоен. Он не в силах стоять на ногах. А кроме того, он в жару, возбужден, и жар еще больше его обессиливает. Прямой опасности, может, и нет, но случай нелегкий, и конечный исход болезни пока мне неясен. Сколько их, бедняг, погибает, едва вернувшись домой! Вдобавок он вбил себе в голову, что должен немедленно, без отлагательства привести в полный порядок дела своей роты.
— А мы не могли бы с тобой помочь ему в этом?
— Пожалуй, что да. В самом деле. Но пока что идем в ресторан. Я хочу заказать ему что-нибудь на обед. И надо купить морфину, чтобы он проспал до утра. Если он не поспит до утра, он не выживет.
— Надеюсь, папа, ты не сказал ему этого? Ты любишь нагнать на больного такого страха, что он действительно может погибнуть.
— Его запугать невозможно, — сказал в отчаянии доктор. — Если бы мне удалось, это было бы только полезно.
После обеда доктор снова зашел к Колберну. Тот успел уже вымыться, лег в постель и чуть подремал, но по-прежнему был возбужден и во власти волнующих мыслей. Сейчас голова у него была занята Газауэем. Быть может, расстроенный внутренне тем, что сам он за всю войну не получил никаких повышений, Колберн вносил в свой рассказ горечь и раздражение, обычно ему несвойственные.
— Вам, наверно, известно, как ему удалось выкрутиться? — спросил он. — В этой гнусной истории есть забавная сторона. Он провел-таки за нос нашего хитрого губернатора. Понимаете, было условлено, что, как только Газауэя произведут в подполковники и тем оправдают, он в благодарность отдает голоса своих избирателей за нашего кандидата в конгресс, а после подаст в отставку и уступит вакансию губернаторову племяннику майору Рэтбону. Так вот, он их одурачил. Он не только сумел сохранить свою шкуру на фронте, но еще имел про запас парочку фокусов. Сперва он пытался сам проскочить депутатом в конгресс. А поняв, что дело не выгорит, отказался подать в отставку. Вот ведь какая комедия! За нее я готов примириться с тем, что меня затирали три года подряд, несмотря на все аттестации моего командира и моих генералов. И вот он теперь подполковник, а губернаторов племянник Рэтбон остался все тем же майором и тянет лямку на фронте. А последний год этот Газауэй служил начальником учебного лагеря для новобранцев. Уж не знаю, как он туда попал, должно быть, не без махинаций. И скажу вам, и там он не тратил времени даром. Один мой сержант побывал у них в лагере во время служебной поездки, и они его взяли в компанию. За месяц он получил двести долларов, а Газауэй прикарманил за то же время раз в десять побольше.
— И подобного жулика не сумели вывести на чистую воду? — вскричал пораженный доктор.
— Министерству не до того. Им надо управиться с Джефом Дэвисом, на мелких разбойников у них не хватает времени.
— Но почему же майор Рэтбон не отправил его под суд за прежние преступления? Ему же прямой расчет избавиться от Газауэя?
— Все прежние преступления отпали, как только он подал в отставку. Официально он умер, получил отпущение грехов, а потом народился вновь в подполковничьем чине. И тотчас стал брать по пять сотен с новобранцев-«охотников», желающих дезертировать; а сержант, закрывавший глаза на побег, получал свой пятьдесят, недурная история!
— Просто ужас! Но вам вредно сейчас горячиться. Меньше слов, больше сна. Я принес вам такое лекарство, что вы промолчите до завтра.
— Снова опий? Да я ведь на нем уже двое суток.
— Ничего, продержитесь еще двенадцать часов. Это будет вам только на пользу. Не думать решительно ни о чем! И не горячиться! Я помню вас раненым, но и тогда у вас не было такой лихорадки. Все время взволнованы, просто на себя непохожи.
— Ну, что ж, буду спать, — сказал Колберн, глубоко вздохнув, как видно, смиряясь с нелепой идеей отдаться сейчас отдыху.
Поскольку подполковника Газауэя так и не будут судить ни военным, ни гражданским судом, я позволю себе распрощаться с ним здесь навсегда, но расскажу в заключение о его дальнейшей судьбе. Когда, его наконец отозвали из лагеря для новобранцев и послали на фронт, он немедленно подал рапорт об увольнении из армии, приложив медицинскую справку о полной своей непригодности к службе. Уже нахватав к тому времени десять — пятнадцать тысяч, он уехал в Нью-Йорк, открыл там первостатейный бильярдный салун и перебежал от республиканцев еще разок к демократам, после чего занимал уже дважды муниципальные должности, и ныне имеет постоянный доход тысяч в семь-восемь в год, окружен подпевалами и подручными и считается мастаком как в политике, так и в бизнесе. Когда Газауэй держит речь на избирательном митинге или перед толпой спекулянтов на бирже, вы можете быть совершенно уверены, что влияние его слов будет раз в десять сильнее, чем влияние речи какого-нибудь Равенела или же Колберна. (Я позволю себе тем не менее продолжить рассказ о названных двух джентльменах, хоть они с этой суетной точки зрения и должны почитаться у нас совершенными неудачниками.)