…Лина впилась в подушку, будто собиралась её съесть. Слёз было не видно, только судорожно всплёскивала лавина перепутанных волос. Мама успокаивать не стала — этого она не умела. Как обычно, начала ругать:
— Сама виновата! Сколько тебе говорила: не ходи ты с ними в открытую! Дак нет, куда там! Через весь город — нате, глядите! Вот и пожалуйста, получила!
— Что, что я им сделала?! Сдались мне мужики их вонючие! Ни одного… Ты вот — живой свидетель, скажи: хоть один местный был у меня, а? Хоть один? А они!.. Да если бы я захотела…
— Нет, Линка, никак не понимаю я тебя. На черта тебе столько мужиков? На кой они тебе сдались?
— Да жалею я их, жалею, понимаешь? На фронт ведь едут. А которые домой — калеки. Жалко.
— "Жалко"! Мне вот тоже жалко. Дак что, домой всех тащить, что ли? У меня ведь тоже — похоронка.
— Сравнила! У тебя вон — Анка. Да если бы у меня был ребенок!.. Маша, милая, ведь мне же только двадцать четыре, а я уж два года как вдова. Что же, теперь всю жизнь так, да?!
— Славушку ты себе нагуляла — не приведи Бог, вот что я тебе скажу. Эта вот и видать — впервой тебя видит, а туда же — в зубы тычет. Ишь, говорит, такая же мужика её увела…
— Да я-то ведь никого не уводила и не уведу сроду! Нужны они все… Мне и писем-то их не надо. Я же им всем адрес неправильный даю. А, да что там говорить! Они ведь даже звать-то меня как — путём не знают. В госпитале я им "сестричка". За столом — "королева". А в постели… Каких только имён мне там нет! Я им и Люся, и Муся, и Вера, и Надя — всех уж не упомню. Даже какая-то то ли Гюрля, то ли Бюрля — чёрт его знает! Маша, они же поутру глаза на меня таращат, понять не могут: кто я есть. Другой аж за спину мне заглянет, бабу свою ищет. Он ведь всю ноченьку не со мной, а с нею был…
— Нет, убей меня — не понимаю: как ты так можешь?
— А, подумаешь! — отмахивается Лина. — Волосы только прячу, чтоб после мужиком чужим не воняли. Гоша-то бывало волосы мои… — и не договаривает, смущённо улыбается, вспомнив что-то своё.
— Нет, Линка, замуж тебе надо — вот что я скажу! Ведь предлагали же…
— Замуж?! Замуж?! — Лина так рванула подушку, которую всё ещё держала в руках, что из неё порхнуло облачко пуха. — Замуж?! Да ты… ты… Ты видела моего Гошу? А, не видела? Ну так и помалкивай тогда! Да чтобы я его на кого-то променяла?! Как у тебя только язык повернулся на такое! Да я после этого!..
— Ну и чёрт с тобой! Ей же добра хотят, а она… — Мама сердито тянет меня за руку и хлопает дверью. Однако вечером, уходя на дежурство, как ни в чём не бывало снова заводит меня к Лине.
…Не помню, как пришло известие, что нашёлся Линин Гоша. Не знаю, где был он два года после собственной похоронки: в партизанах, плену или просто "под немцем". Помню только, как взбаламутила эта новость весь наш большой дом. Все говорили только об этом и хором гадали: что же теперь будет?
Ещё помню какое-то сдвинутое, неправдашнее Линино лицо. Будто
склеенное из обрывков разных фотокарточек: блаженно расслабленный рот, порхающая пугливая полуулыбка, ликующе взметнувшиеся брови, а из-под этих счастливых бровей, из глубины испуганных прячущихся глаз — смятение и жуть. И — расколовшийся, совсем не Линии голос:
— Как же теперь, Маша?! Что же будет, а?
Мама, непривычно растерянная, забыв своё обыкновение ругаться, неумело успокаивала:
— Да плюнь ты на всех! Подумаешь! Главное — нашёлся. Ну уедете куда-нибудь — и всё. И всё…
Кажется, Лина и вправду стала собираться к отъезду. Перестирала всё, перегладила, разложила аккуратными стопками. Только — складывай в чемодан и поезжай. На радости расщедрилась: принесла нам свой цветастый платок с кистями и голубую бархатную жакетку:
— Сама, Маша, не станещь носить, дак Анке подделаешь — пальтишко ей будет.
Мама, конечно, подаркам радовалась, хотя по привычке и ворчала:
— Ишь какая нетерпячка! Вот как будешь уезжать, тогда бы уж и подарила. Прям терпежу ей нету!
А когда Лина протянула ещё и свою брошь, мама даже испугалась:
— Спятила ты, что ли?! Дорогущая же она. Да и куда мне в этакой-то красоте?
— Будет, будет — куда. — заверила Лиина. — Всё ещё у тебя, Маша, будет! Это — на память тебе. Вспоминай меня.
Я смотрела на брошь как на чудо. Вещь эта была и впрямь сказочная. Большая, ажурная, вся из тончайших серебристых металлических нитей. Каждая из них причудливо извивалась, кудрявилась по-своему. Все вместе они сплетались в загадочный лукавый узор. Из глубины его далёкими звёздочками таинственно-маняще мерцали крошечные прозрачные камешки…
Телеграмма от Гоши, чтобы встречала, Лину испугала так, будто она узнала о его приезде только что, а не месяц назад. Лина взяла в госпитале выходные и безвылазно была дома. Но вместо того чтобы готовиться к встрече, всё сидела на подоконнике и глядела куда-то поверх тополя за окном.
Мама совсем изворчалась:
— От малахольная! Прям свихнулась от радости. Ты давай-ка, шевелись, дело делай. Завтрева ведь приезжает, а у тебя — ничем ничего. Расселась! Чего там, за окном-то, не видала?
Лина виновато оглянулась:
— Да вон, Маша, небо…
— Ну, точно говорю — свихнулась! Небо, что ль, впервой увидала? Ты давай не в небо пялься, а квашню ставь! Постряпушки утречком сделаем…
— Да не умею же я, Маша.
— Здрасьте, чего там уметь-то? Не умеет она, видите ли. За что только Гоша твой и взял-то тебя? Гляди, девка, отобью! Уж я-то квашню какую хошь сготовлю. Ладно уж, так и быть, сама поставлю. Где у тебя мука-то, в столе, что ли?
— Мука — вот. Что ещё надо, возьми. Только, Маша, поставь, пожалуйста, у себя, ладно?
— Да ладно, ладно. У тебя же всё одно — квашонки даже нет. Да и подбить ведь ночью надо будет. Уж сама там, дома, всё слажу. Ну ладно, я пошла к Тимофевне за опарой. А ты давай-ка спать ложись. Всё одно — проку от тебя нету. Лучше пораньше подыму — постряпушки делать.
Однако Лина пришла к нам следом за нами и сидела молча у стола — глядела, как мама сеет муку, подмешивает опару, заводит тесто. Совсем уж стемнело, а она всё сидела и сидела.
— Ну, ладно, Линка, — не выдержала мама, — ты давай-ка иди. Тебе, понятно, не терпится, не спится, а мне завтрева в ночную, выспаться надо. Днём дрыхнуть будет некогда. А встать надо ни свет ни заря из-за стряпни этой.
Лина встала и ушла. Молча. "До свидания" не сказала и не оглянулась — это я точно помню.
Утром я, как всегда, всё на свете проспала. И никто меня не разбудил. Когда проснулась, был уже день. У нас — полно народу. Соседи толпились молча. И только заплаканная мама всё повторяла:
— Вот на этой табуретке сидела, ушла уж затемно. И ведь ничегошеньки даже не сказала, ни словечка. Ну хоть бы там намекнула — нет. Посидела — и ушла… Да ведь сама же ещё велела квашню поставить! — Мама встряхивала покрытую марлей квашонку, будто требуя, чтобы та подтвердила её слова. — А теперь вот уже перекисла…
И мама снова начинала громко плакать — жаль, видно, ей было перекисшей квашни…
На кладбище меня не взяли. Но попрощаться разрешили. В гробу Лина лежала, как царевна из сказка. Исчезли с её лица и вечный испуг, и виноватость. Волосы ей в узел не стянули, распустили. Будто она собралась их помыть. Они стекали по плечам на грудь, укрывали так, что почти не было видно яркой праздничной вышивки на её белой блузке. Я пожалела, что Лина подарила маме свою сказочную брошку. Сверкали бы сейчас её звёздочки из тьмы Лининых волос. Может, и подзолотили бы их, как бывало золотило солнце.
Совсем не помню приехавшего Гоши, даже — во что он был одет, кажется — в военное. Помню только, как он всё спрашивал — так, ни у кого:
— Зачем жe было печь топить? Лето ведь. И трубу закрывать… Как же теперь, а?