Вдруг на полуслове, будто пробудившись, глянула на часы, не поверила, поднесла их ближе к глазам, съёжилась, закаменела. Потом она глядела на часы неотрывно, словно хотела загипнотизировать стрелки. Да, мы снова были вместе. Совсем как прежде. Только стеной стояли между нами крошечные Лидины часики и её насторожённое ожидание.
Звонок прозвучал, словно электрический разряд. Лидия кинулась к двери, как на крик о помощи. Сообразив, метнулась от двери к непрерывно звонящему телефону.
— Митя, это ты? Господи, что случилось? Как ничего? Скажи мне правду: ты заболел? Митя, отвечай! Я по голосу слышу: ты заболел. Тогда почему ты ещё там? Ты должен быть уже дома. Нет, Дмитрий, я знаю точно — командировка по сегодняшний день. Все, между прочим, возвращаются вовремя. Да, все. Кроме тебя. У тебя всегда "производственная необходимость". Я догадываюсь, какая именно. Что ты — я совершенно спокойна. Абсолютно! Всего хорошего. Надеюсь, завтра вы изволите пожаловать домой?.. Алло! Алло! Девушка, почему разъединили?! Я доплачу. Соедините, пожалуйста! С гостиницей. Наверное, с гостиницей. Ну, проверьте, мы же сию минуту говорили. Неужели нельзя выяснить? Алло! Алло!..
Пальцы Лидии были белыми от напряжения. Она сжимала телефонную трубку так, словно хотела её задушить. С трудом разжав руку, судорожно глотнула воздух, огляделась и, кажется, удивилась, увидев меня.
— Вот, — виновато сказала она, — не успела спросить, когда приедет. Завтра, наверное. Конечно, завтра. Чего там долго-то делать?
Я не верила своим глазам. Это была не Лидия — всегда уравновешенная, спокойная, выдержанная. Не может она так кричать. Эта неприкрытая ревнивая подозрительность — не Лидина. И привычка нервно кусать ногти — тоже не её.
Мы попытались возвратиться к прерванному разговору. Но Лида была где-то далеко от меня. Она силилась вникнуть в смысл того, что я говорила, старалась отвечать впопад. Однако это удавалось ей с трудом. Она часто отключалась, видя и слыша что-то своё. Я замолчала, и она даже не сразу заметила это. Очнувшись, ужасно смутилась, хотела что-то сказать. Но прежде слов пришли слёзы, вынося наружу глубоко запрятанные слова:
— О господи, когда же это кончится! Не могу я больше, сил не осталось. Ты думаешь: я сумасшедшая. Нет, умом-то я как раз всё прекрасно понимаю. Первая над собой смеюсь. Подумаешь, три дня в командировке — ерунда! А я ничего с собой поделать не могу. Ведь если бы не ты, я, наверное, сейчас уже мчалась к нему на такси. Поверишь, утром расстанемся — я вечера не могу дождаться. Он не позвонит — я умираю. У нас в отделе уж смеются надо мной, так я из автомата ему звоню. Он только ещё подумает — я уже бегу выполнять. Стоило ему намекнуть, что причёска у меня несовременная — я тут же обкромсала волосы. А каждая его командировка — настоящая пытка. Ведь я всерьёз собиралась курсы закончить, чтобы к нему шофёром пойти. И пошла бы обязательно, если бы он не запретил. Что это за наваждение такое? Ты скажи, что это со мной?!
— Я не знаю. Может, это… любовь?
— А, ты вымолвила! А я вот боюсь себе признаться. Если так, значит с Виктором я полтора десятка лет без любви прожила, да?
— Что ты, Лида, успокойся! Просто по-разному это бывает…
— Нет, Катя, нет. Я себя обманываю, себе не признаюсь. А тебя обманывать не стану. Умом я Виктора любила — не сердцем. Знала, что лучше его не найти и покойнее, уютнее мне ни с кем не будет. Но клянусь тебе: не знала я, даже не подозревала, что любят-то совсем не так… Да какая же это любовь, если за три года его учёбы мы и виделись всего несколько раз? И никаких тебе страданий, всё тихо, спокойно. Обстоятельства? Да сейчас я лбом стену прошибу, никакие обстоятельства меня не удержат. Я с ужасом вспоминаю, как сама просила Виктора потанцевать с нашими женщинами. А здесь? Мы на новогодний вечер пришли. Потанцевали. Я отдохнуть села, а Митя начальницу свою на танец пригласил. Он только руку ей на плечо положил, а у меня словно угли горячие к сердцу приложили… Нет, Катя, не любила я тогда. Да и не жила вовсе. Сорок лет почти проспала. Живу только вот эти два последних года. Очень нелёгкая она, эта жизнь, зато настоящая. Самое страшное, когда я думаю, что могла бы всю жизнь проспать. И ведь считала бы себя счастливой. Даже представить страшно… Знаешь, рожать я решила.
— Опомнись, тебе же нельзя!
— Было нельзя. А сейчас можно. Теперь я всё смогу, что он захочет. У него много было женщин. А ребёнка ему никто не родил. Я рожу.
— Вспомни о возрасте.
— Помню — почти сорок. Всё равно рожу!
…Неустанно, беспрерывно тянутся рельсы за горизонт. И следом за ними тянется из сердца тоненькая, нескончаемо длинная жилка. И натянута она уже до последнего предела, а всё никак не порвётся. Я уезжаю от Лидии. Я — уезжаю — от Лидии! Окончательно. Навсегда. Монотонно подрагивает вагон. И во мне, как миксером, перемешивается всё накопленное за эти сутки. Пронзительная боль утраты — я потеряла Лидию. Кипящая обида за брата. Ненависть к неувиденному мною Д.Н. Беспокойство за судьбу бывшей подруги. И ещё что-то. Я ощущаю, что ещё одно чувство едким желчным комом встало в душе, теснит дыхание, давит сердце. Ну что там ещё, что? Неужели… зависть?!
Краюха с мёдом
Он приходит ко мне по ночам. Не упрекает, не жалуется, не просит. Только смотрит ожидающе. Не требовательно, не умоляюще, а всего лишь ожидающе. Совсем как тогда. Я рада его приходу. Спешно срываюсь с места, устремляюсь в его сторону. Сейчас! Сейчас! Наконец-то я сделаю то, что не сделала тогда и что гнетёт меня все эти годы. Ещё чуть-чуть — и скину тяжкое бремя вины, которая гораздо пронзительнее и острее оттого, что никто никогда не винит меня. Никто, кроме меня самой. Я спешу навстречу этому ожидающему взгляду, в нетерпеливом радостном предчувствии. И всякий раз, в последнее уже мгновение, вдруг ясно осознаю, что это — лишь сон и что ничего уже сделать я не в силах. Никогда. Ни-ког-да! И вот тогда просто физически ощущаю необратимость времени. Жестокую и неумолимую необратимость.
Немало в моей жизни моментов (увы, немало), которые я хотела бы сейчас вернуть — изъять, перечеркнуть, переиначить. Почему же именно то мгновение острым гвоздём вбито в память и постоянно ранит? Ведь если попытаться пересказать его словами (во мне-то оно живёт не в словесной, а почти в осязаемой, телесной оболочке), если попытаться передать то мгновение словами, оно наверняка поблекнет, сотрётся, покажется незначительным и ничего не значащим…
Сначала надо подробно представить тот день. Это очень важно: какой тогда был день. А был он удивительно щедрым. Вот-вот! Щедрый — самое подходящее для него слово. Я помню его весь. Впрочем, нет — я помню его с самого своего пробуждения и до того мгновения. А после он разом угас. Словно и не продолжался дальше. Но всё, что было до того, я помню так отчётливо, так ясно, будто и не стоит между тем днём и сегодняшним больше полувека.
Точно помню, что было воскресенье. По случаю выходного мама сама подоила корову и отогнала её в стадо, а я спала сколько хотела. Уж одно это было праздником. Проснулась я от того, что кто-то горячо и щекотно касался моей щеки. Приоткрыла глаза — так это же солнце! Через щель в ставне оно протиснулось плотным узким лучом, сквозь прикрытые веки просочилось в меня и осталось внутри, всё прибывая. И оттого сразу стало во мне так солнечно, так просторно, воздушно. Осторожно, чтобы не расплескать эту солнечность, я встала с кровати и вышла на кухню. А там — окна распахнуты настежь и солнце — всюду, даже в чёрном зеве русской печи. Ещё один праздник: мама печёт хлеб! В те первые послевоенные годы мамин самопечёный хлеб был редкостным лакомством.