А соседи, столпившиеся у калитки, как раз говорили о нём.
— Сто лет, пожалуй, будет.
— Ково там сто — поболе, однако!
— Ведь это надо — под старость-то в тюрьме очутиться!
— "Под старость"! Да он, поди-ка, в тюряге всю жизню провёл. Ему, может, тюрьма — мать родна.
— Скажешь тоже! Это чего такого натворить-то надо, чтобы на всю-то жизнь засадили?!
— Да, может, атаманом в шайке был. Разбойничали, кровушку людскую пускали. А как попался, так всё, поди, на себя и взял. У них ведь так — атаман всё на себя берёт, за всю банду самолично расплачивается.
— А вот у нас на Урале случилось. Жена у одного шибко гулящая была. Мужик-то ейный выследил да и порешил разом всех: и жену, и полюбовников. Всего, значит, семь душ загубил.
— Ой, страсти, прости господи!
— Ага, дак ему за каждого по десять лет и дали.
— По десять?!
— Ну вот и считай. Куда, живой уж из тюряги не выйдет. Гляжу — будто обличьем старик-то этот смахивает. Да и года вроде как сходятся. Может, он вот и есть…
Мне от разговоров этих становилось ещё страшнее. Теперь я боялась: старик услышит или догадается, что говорят про него, и подумает, будто я его боюсь. А вот его-то как раз я и не боялась ни капельки.
Никто, кажется, не углядел в моих руках хлебную краюху и не понял, зачем она у меня. Только он, старик, увидел сразу и догадался. Он смотрел теперь только на меня. Не требовательно смотрел, не умоляюще, а просто ожидая: что же будет? Если б в его взгляде появился хоть намёк на мольбу или просьбу, наверное, я бы преодолела свой страх, сломала застрявший во мне кол, зажмурила бы глаза и побежала — мимо конвоиров с автоматами, прямо в гущу арестантов, где он сидел. Но старик смотрел только ожидаючи, и я не смогла оторвать от земли свинцовых ног.
Мёд просочился сквозь толщу хлеба. Ладони стали влажными и липкими. И чем дольше я стояла, тем горячей становился хлебный ломоть в моих руках. Я вспомнила мамин рассказ, как у них в деревне Пётр-Косой от мёда сгорел. Я до того не понимала, как это могло случиться. И только в то мгновение вдруг догадалась и стала ждать, что вот сейчас мёд в моих ладонях вспыхнет и я сгорю, как тот, неведомый мне Пётр. Но даже эта угроза не смогла сдвинуть меня с места.
Я стояла недвижным истуканом и смотрела, не мигая, как по команде всё того же конвоира арестанты начали вставать. Без ропота и недовольства. Словно было им всё равно: сидеть ли на мягкой прохладной травке или идти и идти по горячей пыльной дороге. Через минуту они уже снова шагали, будто и не останавливались. Ещё можно было догнать их и отдать хлеб старику. Если бы он только оглянулся! Если бы только глянул на меня! Но оглянулся конвоир, который шёл сзади, посмотрел прямо на меня, поправил автомат на плече и зашагал дальше следом за арестантами. А я осталась стоять у калитки. Стояла и смотрела в спины уходящим. Мне казалось, что старик идёт как-то слишком легко, касаясь земли совсем чуть-чуть, не взбивая даже пыли. А его борода, откинутая ветром за спину, легла там двумя маленькими белыми крылами.
Ломоть хлеба с мёдом я отдала убогому Степану. Ни съесть его, ни отнести домой я не смогла. Нашла Степана и отдала. Слава Богу, ничего объяснять ему не пришлось — ведь он глухонемой. Больше в этом дне я не помню ничего. Будто закончился он сразу в полдень и не было вовсе его продолжения…
Потом старик тот стал приходить ко мне по ночам. Сначала редко, затем — всё чаше. Он не ругается, не укоряет, не просит. Просто смотрит ожидающе. Я бросаюсь навстречу этому взгляду: наконец-то сделаю то, что не сделала в своё время и что гнетёт меня все эти годы. И всякий раз в последнее мгновение вдруг ясно осознаю, что это — лишь сон и ничего уже исправить нельзя.
Как-то, не выдержав, я рассказала об этом маме. Она велела мне на помин его души подать что-нибудь нищему, тут же, впрочем, и вздохнув: "Да где ж его, нищего-то, найдёшь нынче?" Вскорости пришлось мне по печальному случаю быть на кладбище, и я, вспомнив мамин наказ, раздала то, что было у меня в кошельке, благообразным, тоже уже наполовину истаявшим старухам. Старик незамедлительно явился ко мне в ту же ночь. И, кажется, тогда впервые в глазах его мелькнуло что-то похожее на насмешку: мол, что же это ты — откупиться, что ли, пыжишься? Бессмысленны тщеты! Добро надо успевать делать в своё время!
И вот ещё что я заметила. Он никогда не появляется в полосы моих несчастий и неудач. Тогда он исчезает, растворяется, словно и не было его сроду. Но стоит только судьбе чуток улыбнуться мне, приласкать, погладить — он тут как тут. Приходит и смотрит ожидающе. Не требует ничего, не просит, а просто ждёт чего-то.
А тут ещё — новое дело — явился совсем во внеурочное время — средь бела дня. Решала я для себя трудный вопрос. Очень трудный. Может, самый трудный в моей жизни. На сто раз всё обдумала и взвесила. И твёрдо уже знала, что права. Ни у кого я ничего не отнимаю и не разрушаю. Там разрушилось всё до меня. Совсем разрушилось… почти совсем. И если что-то ещё оставалось, то это — лишь тоненький волосок, паутинка. Ну что можно удержать в жизни на волоске?! И вдруг прямо передо мной из ничего образовалось сизое лёгкое облачко, косматые брови, затеняющие глаза, и ожидающий взгляд. Проклятый старик! Он испортил тогда всё. Вмиг разрушил то, что я так тщательно и основательно выстроила…
С годами наждачные шершавины того взгляда выросли, превратились в длинные острые шипы, ранящие больно, порой до крови. Как было бы славно вырвать из памяти тот день, освободиться от этого взгляда! Насколько легче и проще стала бы жизнь!
И, кажется, судьба наконец смилостивилась. Сегодня ночью непрошеный всегдашний мой ночной гость снова явился ко мне. Однако вёл он себя очень странно. Не было его обычного ожидающего взгляда. Он вообще не глянул на меня. Прошёл мимо, совсем близко, но будто вовсе не заметил, и стал уходить. Совсем уходить. Навсегда. Почему-то я хорошо это знала. Он шёл как в тот день — легко, едва касаясь земли, не взбивая пыли. Уходил всё дальше, постепенно сливаясь с далью серой дороги. Уже только двумя точками белели два маленьких лёгких крыла за его спиной. Ещё мгновение — и он исчезнет насовсем, навсегда. И мне стало страшно. Так страшно, как бывало в жизни нечасто. То есть как это — уходит?! Почему — совсем? Зачем — навсегда? А как же я?! И я бросилась за ним следом. Я снова была десятилетней девочкой. Только девочка эта наконец-то смогла преодолеть в себе тот давний страх. Я спешила так, как никогда в своей жизни. Но раньше, чем я догнала старика, меня настигло утро и остановило на полпути.
Весь день сегодня хожу сама не своя. Будто потеряла что важное из того, что имела. Всё валится из рук. Мысли застыли, с места не сдвинуть. Скорей бы, скорей бы ночь! Я всё же догоню упрямого старика! Во что бы то ни стало верну его, не отпущу! Не умею объяснить — почему, только твёрдо знаю, всем существом своим чувствую: мне это необходимо. А иначе — как же жить?..
Забыть белую обезьяну
— А видать, и впрямь человек сам себе — вечный сфинкс. Как ни тщись, а всех загадок про себя вовек не разгадать. Вот уж не ждала-не гадала, что вдруг поманит на аплодисменты. Ведь всю жизнь к ним равнодушна. И вот, значит, возжелала напоследок, перед смертью… Да ладно вам, не перебивайте! Успокаивать меня без надобности. Я же не бьюсь в истерике. Но и не кретинка уж совсем, чтобы не понять, что к чему. Сколько нас оперировали в один день? С десяток покромсали, не меньше. А в онкологию только мои потроха вырезанные отправили. И после ещё чего-то из меня выщипывали — туда же отсылали. А мне вроде как невдомёк — к чему бы это? Да нет, это только пока официально мне приговор не объявили. А и без того всё ясно-понятно. С чего бы это вдруг все возлюбили-то меня? Прямо не дышат в мою сторону. Будто я рюмка хрустальная, да ещё и — с трещинкой. За какие-такие, спрашивается, коврижки, меня в эту вот люксовую палату перевели, а?