Костя очень самостоятельный, везде всё — только сам. Да так это ловко у него выходит, так запросто, будто ни сил, ни умения на то никакого не надобно. Вот он подкатил к своему трону. Неспешно рассупонился — порасстегнул все ремни, поразвязал верёвки, которыми приторочен к коляске. На мгновение замер, напружиниваясь. Откинул перекладину с одной стороны своей клетки. Цепко ухватился за две другие, подтянулся на них, как на турнике, примерился и р-раз! — перебросил себя с коляски на трон. Поёрзал там, умащиваясь половчее. Закинул на место перекладину — запер себя в клетке. Отдышался малость, стряхнул пот, набежавший на брови, и застучал себе дробно молоточком. А вскоре уж и слышно:
А хорошо тому живётся,
У кого одна нога…
— Балабон! — оборачивается в сторону Кости дядя Ваня Кулик. — Только бы зубы скалить!
В тоне дяди Вани нет осуждения. Есть тщательно скрываемая зависть. Он тоже, как и Костя, укорочен войной почти вполовину. Сидит на таком же, как и тот, троне, заперт в такой же точно клетке. У обоих одинаковые "авто". Но у дяди Вани как-то всё иначе. Нет Костиной сноровки обходиться без ног. Нет кроткой незлобивой покорности выпавшей судьбе. Нет этой всегдашней, такой удобной защитной усмешечки.
И ещё. Недавний деревенский житель, умевший усмирить самого норовистого коня, а на фронте водивший самоходку, дядя Ваня никак не может обуздать свою нынешнюю "конягу" о четырёх колёсиках. Уж такая-то она оказалась брыкастая! Так и норовит из-под седока выскользнуть. "Сбруя" у дяди Вани мудрёней и обширней Костиной. По цеху дядя Ваня едет неторопко, бдительно объезжая подальше даже и несерьёзную преграду. И приходит в панику, когда возникает на пути преграда живая, движущаяся. Дикая, плохо объезженная его драндулетина под ним разом шалеет и прёт опрометью прямо под ноги встречному. Так и норовит того свалить — и не всегда безуспешно.
На работу дядю Ваню доставляет Куличок — сын Вовка. Летом — на телеге, прежде сняв с неё бочку, в которой возит воду с реки на огород. А зимой — на санках. Чтоб ненароком не потерять отца на каком-нибудь ухабе, Вовка привязывает его толстой лохматой верёвкой, оставшейся в стайке ещё от некогда обитавшей там коровы.
Вовке — двенадцать. Он не успел ещё набрать ни росту, ни весу, ни сил. Чего в нём, кажется, явный избыток, — так это костей. Лишние торчат ершисто, норовя проткнуть прозрачную голубенькую кожицу. Когда Вовка, надсадно накренясь вперёд, везёт отца, телега жалобно постанывает.
Дядя Ваня — мужик могучий, а за долгую госпитальную неподвижность и основательно огрузневший, — видит, как сыну он не по силёнкам. И когда истуканом торчит на телеге, которую надрывно тащит его Куличок, боится даже глубоко вдохнуть. А на подъёмах вытягивает шею, будто пытаясь приподнять себя над тележкой.
Самое непосильное — переселение на драндулет и восхождение на трон. Отвязывает отца Вовка медленно — отдыхает, набирается сил. Ещё и верёвку аккуратно смотает да колёса у тележки проверит. Чинно, неспешно обойдёт её со всех сторон, примериваясь. Отцову повозку поближе подгонит, полешко под колёсики подложит, чтоб не двинулась.
— Ладно, давай! — наконец командует отцу. — Держись крепче.
И подставляет свою шею. Отец покорно обхватывает тонюсенький стебелёк, на котором держится лобастая толстогубая Вовкина голова. От страха, что стебелёк этот сейчас под его тяжестью переломится, зажмуривает глаза. Вовка же, напротив, их вытаращивает. Широко разевает рот, захватывая побольше воздуха. Весь подбирается, съёживается и р-раз! — разжавшейся пружиной выхватывает отца с телеги и перебрасывает на драндулет. В центр досочки попадает не всегда точно. И тогда ещё подтягивает его, умащивая на место. Потом долго, обстоятельно ладит "сбрую". И снова явно не торопится — силы подкапливает.
Теперь — последнее: на трон. Отец всё пытается ухватиться за края своей клетки, по примеру Кости самостоятельно переселиться в неё.
— Всё, сынок, всё! Теперь уж я сам, — бормочет неуверенно.
Но Вовка хорошо знает, что из этого выйдет — не раз уж проверено. А потому воли отцу не даёт и строго прикрикивает:
— Ладно уж тебе! Сам он, видишь ты. Держись давай крепче, горе моё луковое! Сам он, сам…
И снова отец неуклюжей гирей повисает на жиденьком веретёнце сыновнего туловища. А оно, вдруг резко переломившись, наподобие колодезного журавля, бережно, словно переполненное ведро, подхватывает и переносит отца внутрь клетки.
Потом Вовка, тряпицей повиснув на боковине, долго хватает ртом воздух и надсадно кашляет. Малость переведя дух, натужно разгибает спину и заканчивает отцово переселение. Задвигает на место отброшенную перекладину, загораживая отца окончательно. Из кармана выкладывает на столик завёрнутый в холстинку отцов обед. Проверяет, подручно ли будет брать инструмент и гвозди. С улицы приносит мятое ржавое ведро, чтоб отцу никого не просить возить его в уборную.
И только после этого Куличок убегает в школу. Он очень спешит, но всё же часто опаздывает. Впрочем, это не так уж и важно: учился Вовка всегда плохо.
Костя и дядя Ваня на своих тронах восседают в центре цеха. Им оборона — их клетки. Остальные же по всей длине конюшни жмутся к стене. Она им — и опора, и защита, и помощница. И уверенности придаст, и поддержит, и встать подсобит. Стеночка же — и тайная подружка, которая много чего лишнего знает да никому не выдаст. Когда совсем уж вздурится давно отрезанная нога, когда жжёт огнём и рвёт на части каждый её пальчик, каждую жилочку, стеночка и сорвавшиеся проклятия скоренько в себе схоронит, и безропотно стерпит неожиданный сокрушительный удар кулачищем. Расшибленная в кровь рука отвлекает на себя хоть чуток нестерпимой боли из бывшей ноги. А коль станет совсем уж невмоготу, можно, всей тяжестью прислонясь к надёжной опоре, потихоньку от всех отстегнуть проклятую деревяшку да и посидеть чуток, баюкая и уговаривая в кровушку натёртую ею культю.
Деревяшки эти — фасону одного, но высоты разной. И каждая пристёгивается на свой манер. Это — смотря докуда нога оттяпана. Тут главное: ниже колена или же — выше. Из-за этого даже инвалидность разную дают, а значит, и пенсию — тоже. Если ниже колена, — вроде как ерунда: и неродную ногу приладить нетрудно, и научиться ходить на ней — дело плёвое. А чем выше — тем трудней.
Бывает, что и вовсе не получается. Вот, к примеру, у Семёна Ханкина или у Гоши-грузина. У них, почитай, и культей-то нет, подчистую ноги отчекрыжены. Ну и как, спрашивается, пристегнёшь тут неродную-то ногу? И как потом ею шагать? Ясно дело — не выйдет, пустой номер. Дак Гоша с Семёном даже и не пытаются. Два костыля под мышки и на одной, своей, родненькой — скок-поскок, и всё. Тут ведь всякому дураку понятно: ничего уж не поделаешь!
Всякому дураку понятно — это точно. Только не Веньке-Рыжему, хоть вообще-то он парень вовсе не глупый. Ну вот никак этого простого факта в толк не возьмёт. Не хочет ни за что смириться, не желает — и точка. Всё чего-то там пыжится, прям из кожи вылазит, вот же чудила шальной! Говорят, они все, рыжие-то, такие настырные.
Вообще-то Венька никакой вовсе и не рыжий, а совсем даже наоборот — "жгучий брюнет", как определила его сеструха Нинка, сама такая же "жгучая". Оба они будто и не дети своим родителям — сереньким и неприметным. А эти-то удались, ты скажи, на удивление — обличьем дюже цыганистые. Больно уж волос у них обильно и бровей переизбыток, да таких смоляных, что поначалу чего-то другое и разглядеть трудно.
— Ух ты! — ахнул Костя, когда Венька впервой появился в цехе. — Вот это да! Какой же ты, друг… рыжий-то! — И, довольный своей шуточке, весело захохотал. Следом засмеялись и другие — поглянулась Костина потешка. Так и стал Венька Рыжим. Попервости серчал. Даже как-то сгоряча волосы под корешок состриг. Да что проку? А глазища да брови куда денешь? Из них же так и брызжет его "жгучесть". И остался Венька Рыжим. Потихоньку и злиться перестал, смирился с прозвищем.