Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«А нам, евреям, повезло…»

А нам, евреям, повезло.
Не прячась под фальшивым флагом,
на нас без маски лезло зло.
Оно не притворялось благом.
Еще не начинались споры
в торжественно-глухой стране.
А мы — припертые к стене —
в ней точку обрели опоры.

Про евреев

Евреи хлеба не сеют,
евреи в лавках торгуют,
евреи рано лысеют,
евреи много воруют.
Евреи — люди лихие,
они солдаты плохие:
Иван воюет в окопе,
Абрам торгует в рабкопе.
Я все это слышал с детства,
скоро совсем постарею,
но все никуда не деться
от крика: «Евреи, евреи!»
Не торговавши ни разу,
не воровавши ни разу,
ношу в себе, как заразу,
проклятую эту расу.
И пуля меня миновала,
чтоб знали: молва не лжива.
«Евреев не убивало!
Все воротились живы!»

Внезапное воспоминание

Жилец схватился за жилет
и пляшет.
Он человек преклонных лет,
а как руками машет,
а как ногами бьет паркет
схватившийся за свой жилет
рукою,
и льется по соседу пот
рекою.
Все пляшет у меховщика:
и толстая его щека,
и цепь златая,
и белизна его манжет,
и конфессиональный жест —
почти летая.
И достигают высоты
бровей угрюмые кусты
и под усами зыбко
бредущая улыбка.
А я — мне нет и десяти,
стою и не могу уйти:
наверно, понял,
что полувека не пройдет
и это вновь ко мне придет.
И вот — я вспомнил.
Да, память шарит по кустам
десятилетий. Здесь и там
усердно шарит.
Ей все на свете нипочем.
Сейчас бабахнет кирпичом
или прожекторным лучом
сейчас ударит.

«Черта под чертою. Пропала оседлость…»

Черта под чертою. Пропала оседлость[22]:
шальное богатство, веселая бедность.
Пропало. Откочевало туда,
где призрачно счастье, фантомна беда.
Селедочка — слава и гордость стола,
селедочка в Лету давно уплыла.
Он вылетел в трубы освенцимских топок,
мир скатерти белой в субботу и стопок.
Он — черный. Он — жирный. Он — сладостный
   дым.
А я его помню еще молодым.
А я его помню в обновах, шелках,
шуршащих, хрустящих, шумящих как буря,
а в будни, когда он сидел в дураках,
стянув пояса или брови нахмуря.
Селедочка — слава и гордость стола,
селедочка в Лету давно уплыла.
Планета! Хорошая или плохая,
не знаю. Ее не хвалю и не хаю.
Я знаю немного. Я знаю одно:
планета сгорела до пепла давно.
Сгорели меламеды в драных пальто,
их нечто оборотилось в ничто.
Сгорели партийцы, сгорели путейцы,
пропойцы, паршивцы, десница и шуйца,
сгорели, утопли в потоках летейских,
исчезли, как семьи Мстиславских и
   Шуйских.
Селедочка — слава и гордость стола,
селедочка в Лету давно уплыла.

«Еврейским хилым детям…»

Еврейским хилым детям,
ученым и очкастым,
отличным шахматистам,
посредственным гимнастам —
советую заняться
коньками, греблей, боксом,
на ледники подняться,
по травам бегать босым.
Почаще лезьте в драки,
читайте книг немного,
зимуйте, словно раки,
идите с веком в ногу,
не лезьте из шеренги
и не сбивайте вех.
Ведь он еще не кончился,
двадцатый страшный век.

Бог

Мы все ходили под богом.
У бога под самым боком.
Он жил не в небесной дали,
его иногда видали
живого. На Мавзолее.
Он был умнее и злее
того — иного, другого,
по имени Иегова[23],
которого он низринул,
извел, пережег на уголь,
а после из бездны вынул
и дал ему стол и угол[24].
Мы все ходили под богом.
У бога под самым боком.
Однажды я шел Арбатом,
бог ехал в пяти машинах.
От страха почти горбата,
в своих пальтишках мышиных
вздрагивала охрана.
Было поздно и рано.
Серело. Брезжило утро.
Он глянул жестоко, мудро
своим всевидящим оком,
всепроницающим взглядом.
Мы все ходили под богом.
С богом почти что рядом.

Хозяин

А мой хозяин не любил меня —
не знал меня, не слышал и не видел,
а все-таки боялся, как огня,
и сумрачно, угрюмо ненавидел.
Когда меня он плакать заставлял,
ему казалось: я притворно плачу.
Когда пред ним я голову склонял,
ему казалось: я усмешку прячу.
А я всю жизнь работал на него,
ложился поздно, поднимался рано.
Любил его. И за него был ранен.
Но мне не помогало ничего.
А я возил с собой его портрет.
В землянке вешал и в палатке вешал —
смотрел, смотрел,
   не уставал смотреть.
И с каждым годом мне все реже, реже
обидною казалась нелюбовь.
И ныне настроенья мне не губит
тот явный факт, что испокон веков
таких, как я, хозяева не любят.
вернуться

22

Черта под чертою. Пропала оседлость…

Эту последнюю черту под существованием «черты оседлости» — области проживания евреев на территории бывшей Российской империи — подвел Гитлер своим «Окончательным решением еврейского вопроса». До начала Отечественной войны этот мир еврейских местечек, о котором вспоминает Слуцкий, еще существовал. И вот теперь он исчез, канул в небытие, затонул, как некая новая Атлантида.

Об этом же — стихотворение Н. Коржавина:

Мир еврейских местечек…
Ничего не осталось от них.
Будто Веспасиан
здесь прошел средь пожаров и гула.
Сальных шуток своих
не отпустит беспутный резник,
и хлеща по коням
не споет на шоссе балагула…

(Н. Коржавин. Стихи и поэмы. М., 2004. С. 74)

вернуться

23

…того — иного, другого, / по имени Иегова…

Иегова — старая транскрипция имени Бога древних евреев (в современной транскрипции — Яхве), фигурирующая в Ветхом Завете — священной книге иудеев и христиан.

вернуться

24

…которого он низринул, / извел, пережег на уголь, / а после из бездны вынул и дал ему стол и угол.

В 20-е и 30-е годы Советское государство вело с религией войну на уничтожение. В 1941-м Сталин несколько смягчил этот жесткий курс, предоставив ветхозаветному Богу символический, а его служителям — вполне реальный «стол и угол».

О том, что эти установившиеся новые отношения Сталина с Богом и Церковью были именно таковы, какими изобразил их в этом своем стихотворении Слуцкий, может свидетельствовать такая правдивая история.

Не только во время войны, но и в послевоенные годы тоже на всех съездах и конференциях борцов за мир, среди артистов, писателей, ученых и прочих представителей борющейся с поджигателями войны советской духовной элиты непременно мелькали два-три митрополита в рясах и высоких клобуках. Вид такого митрополита, сидящего в президиуме очередного съезда, придавал мероприятию не только необходимую в таких случаях декоративность, но и служил как бы подтверждением широты и беспартийности развернувшегося всенародного движения.

И вот на одном таком съезде сидящий в президиуме митрополит передал председательствующему — Николаю Тихонову — записку, в которой уведомлял, что он, Такой-то, учился некогда с товарищем Сталиным в духовной семинарии. И выражал робкую надежду, что, быть может, вождю будет интересно с ним встретиться.

Тихонов сильно в этом сомневался, но на всякий случай доложил. И Сталин отреагировал благосклонно. Встреча была назначена. И тут для митрополита настала пора мучительных колебаний: в каком виде предстать пред светлые очи вождя? В обыкновенном цивильном платье? Но это значило бы — унизить свой сан. В рясе и клобуке? В Кремль, к главному идеологу атеистического государства, корифею и признанному основоположнику безбожного коммунистического учения? Тоже вроде не совсем удобно. Это может быть истолковано как вызов — демонстрация нелояльности.

Промаявшись в этих сомнениях долгую бессонную ночь, митрополит решил все-таки идти на встречу с бывшим соучеником в штатском.

И вот, трепеща, он входит в кремлевский кабинет вождя. Тот поднимается ему навстречу.

Оглядев гостя, Сталин понимающе усмехнулся и, ткнув указательным пальцем в потолок, удовлетворенно произнес:

— Его не боишься? Меня боишься!

25
{"b":"282722","o":1}