— Сведения! Мы что, преступники?
— Что вы так петушитесь! — нахмурился участковый. — Я же к вам по-хорошему, вошел в ваше положение…
— А что у нас за положение такое особенное? Мы преступлений никаких не совершали!
— Никто вам не говорит, гражданка, что вы преступники. Тем не менее вы проживаете на данной жилплощади без прописки. Вот и нужно составить акт.
— Акт! Хорошо вам актами прикрываться. А где нам еще жить, если не снимать квартиру?
— Сняли квартиру? Пожалуйста! Оформите все официально, документально, пропишитесь на данной жилплощади… Кстати, вот вы, гражданка, разоряетесь, а ведь зря вы так со мной, ей-богу, зря… Уж кому-кому, а вам бы помолчать не мешало. Вы прописаны в Московской области, так? А живете где? В Москве. А не имеете права, гражданочка…
— А с мужем я имею право жить вместе? Ну так и не спрошу никого, где я буду снимать квартиру!
— Имеете, конечно, имеете право… но и мы, так сказать…
— «И мы, так сказать…» Лучше бы преступников ловили, вечером спокойно по улице не пройдешь, одно хулиганье, чем ходить тут нам мешать жить. И без вас несладко живется!
— Ну чего вы, в самом деле, кипятитесь, гражданка? Ну, акт я составил, но ведь не подписал, вошел в ваше положение… Не одни вы такие по Москве мыкаетесь. А вы как хотели? Надумали жить в Москве, учиться там или работать, приехали, а мы вас тут встречай с распростертыми объятиями? Нате, пожалуйста, прописку вам, нате, пожалуйста, квартиру, Больно много захотели, надо заслужить.
— Ничего мы не хотим! Только чтоб оставили нас в покое. Если уж помочь не можете, так хоть не мешайте нам и не травите…
— Ох, выраженьица у вас, я вам скажу! Не нравится мне все это. Хотел по-человечески к вам, да, видно, не понимаете… Придется акт двинуть по инстанции.
— Давайте, давайте, двигайте по инстанции! Может, еще одну лычку дадут!
— Нет, у вас прямо-таки какие-то не совсем даже социалистические разговорчики. Я к вам как человек к человеку, а у вас… вы так далеко пойдете, гражданка! Сегодня вам одно не нравится, завтра еще что-нибудь. Так можно…
— Еще один учитель нашелся! Составили акт? Ну и до свиданья! До свиданья, до свиданья!..
И тут такая тишина повисла в комнате, что Маринка не выдержала и заплакала.
— Ну что, что ты, моя умница… — бросилась к ней Людмила. — Ну, успокойся, ничего, ничего… успокойся, моя маленькая…
— Да-а, а дяденька хочет нас на улицу прогнать, а та-а-ам холодно-о…
— Да что ты, что ты, бог с тобой… на какую улицу? Да разве можно? Там сейчас мороз — у-у-у, вьюга — у-у-у — И совсем не хочет этого дяденька… Он пришел, проверил, все у нас в порядке, смотрит — Маринка наша — оп-па! — уже в постельке, — значит, все у нас хорошо, все в порядке…
И еще один раз плакала Маринка в Москве, хотя, казалось бы, такая уже взрослая, когда — был такой вечер — они сидели вдвоем с мамой дома, Маринка на тахте, а мама за столом — смотрела в учебники, писала, вздыхала, а Маринка играла с Буратино, учила его буквам, грозила пальцем, говорила: «Смотри у меня! Ишь какой негодный…» — а потом все это ей надоело — Буратино, длинный его нос, и полосатые его штаны, и тельняшка, и застывшая улыбка. «Ну что ты все улыбаешься, улыбаешься? Никакой серьезности…» Маринка поднялась с тахты и начала бродить по квартире, которая очень ей нравилась. Здесь была старинная лаково-коричневая прялка, самовары, иконы, деревянные кружки на полках, подсвечники с красными, синими, желтыми, зелеными свечами, пестрые картинки женщин с распущенными волосами — то на берегу моря, то прямо поверх машины, то они бегут куда-то, как будто убегают от кого-то, а на полке рядом стоят разные-разные бутылки с этикетками одна ярче другой, а чуть ниже — длинными фигурными рядами — пустые сигаретные пачки, с буквами совсем не русскими, ну есть, правда, такие, как у нас, — Т, например. А, В, М, Р, С, К, О, но ничего не прочитаешь, потому что это, объяснил папа, буквы не русские, а другие, и слова у них другие, и язык. Маринка высунула язык, он у нее был длинный-длинный, она посмотрела на него сначала слева, потом справа, да, длинный, длинный, бестолковый язык, вздохнула она еще раз (она вздыхала, потому что вздыхала мама), — у них, конечно, другие языки… Ну что тут еще придумать? Та-ак… Она подошла к прялке, там такое колесо, она крутанула его посильней, все завизжало, затрещало, мама сказала тихо:
— Не балуйся…
Маринка отошла от прялки, и в тот момент, когда она почувствовала, ну до чего нее скучно, если мама чем-нибудь занята, она посмотрела на маму и увидела, что у мамы на тетрадку капают слезы… Маринка удивилась, смотрит, а они у мамы капают, капают… Ручка ничего не пишет, лежит на столе, а мама как бы смотрит и не смотрит в окно, ничего не говорит, и молчит, и плачет, и ничего не слышно.
— Мама, — сказала Маринка, а мама сидит и как будто нет никакой Маринки на свете, ни в комнате, ни в Москве, ни рядом с прялкой, потому что ее нет нигде. Маринке стало больно и обидно, она сказала: — Мама…
Мама повернулась к ней, Маринка смотрит, мама не видит ее и не узнает, Маринке стало совсем обидно и страшно, она подошла к столу, встала рядом с мамой и тоже заплакала. А когда мама погладила ее по голове, прижав к себе, к теплой-теплой и мягкой ноге, и когда на руку Маринки упала мамина слеза, горячая, как огонь, так вдруг она обожгла Маринку, что она даже руку отдернула невольно, то стало Маринке еще горше и страшней, она заплакала громче, а мама сказала:
— Ну, чего ты? Не надо, не нужно… — а сама плакала…
И вот так плачут вдвоем, ничего не зная и не понимая друг в друге.
Открывается дверь, входят в квартиру папа и Сережа (они ходили в баню), возбужденные, счастливые, а здесь их встречают две ревы-коровы… Они прямо так и застыли на месте.
Сережа сказал:
— Детский сад плачет. Взрослый сад плачет. Я пас, — и ушел на кухню, насвистывая ковбойскую мелодию.
Папа подошел к ним, сел рядом на стул, подпер подбородок ладонями:
— Ну, что вы? Поссорились?
Мама не отвечает, и Маринка молчит, даже отвернулась от папы, он снова спросил:
— Ну, что это с вами в самом деле? Что случилось?
— Витя… — говорит мама. — Я больше так не могу…
— Что? — не понял папа. — Что не можешь?
— Больше так не могу жить. Витя, жить так… Витя, не могу, Витя…
— Что случилось? Почему? Что произошло у вас? — Папа взял маму за руку, мама отдала ему руку безвольно, без чувства, как что-то, что совершенно не принадлежит ей.
— Ничего, — сказала она. — Ничего не случилось. Я устала… Я больше не могу, не могу… Скажи ему, чтобы не свистел.
— Сережа, — крикнул Витя, — да прекрати ты там!
Сережа захлопнул дверь на кухне, но свистеть не перестал.
— Ну что ты, Люда? Что ты? Ничего не пойму…
— Вот в том и дело, — сказала Люда, — ты никогда меня не понимаешь. Никогда… Мариночка, не плачь. Не плачь, девочка.
— Ну зачем ты так? — сказал Витя. — Это несправедливо.
— Ах, не все ли равно… Мне так тяжело. Зачем я живу, к чему? Подумаю… и вдруг так иной раз умереть захочется. Зачем контрольные вот эти? Ведь трудно, не успеваю, завязла по горло во всем… Две недели с утра до ночи как белка в колесе в магазине вертишься, во сне и то весы мерещатся, раньше все тебя во сне видела, а теперь цифры, счеты, весы, граммы, с ума сойти… Лифчик вот у меня, лямка порвалась, какой день уже зашить не могу…
— Да мы тебе купим новый.
— Все у тебя легко. «Купим новый!» А купилок много у тебя? Где они, чтобы новый купить? Вот то-то и оно… И ведь не пропишут нас здесь никогда. Не пропишут.
— Ну почему? Через три года обещали, если по лимиту отработаешь.
— Ах, Витя, Витя… что ты за идеалист у меня, ничего-то ты не знаешь и не понимаешь в жизни. Нельзя им меня прописывать постоянно. Нельзя. И никого они не прописывают, только обещают. Ведь пропишешь, сразу скажут им «до свиданья». Где же им дураков таких найти, чтобы по две недели работали? Чтобы у них недостачи были, а ты за них выплачивай. Вот Валя-маленькая и Валя-большая, ты их знаешь. Что с них взять, с дурех? А с них взять можно. Директор недостачу не высчитывает у них, а заставляет отрабатывать. И вот, бывает, по месяцу эти дурехи пластаются — и ничего, одни смешки у них… Мариночка, иди к Сереже.