— Платок! Ну! Или… чего там…
Базиль сдернул с Яши каску, кровь, казалось, хлестанула из раны ручьем.
— Живей, ну… копаешься-а-а!..
Сашка скинул с себя робу, дерганул с головы свитер, рубаху, взялся за майку…
— Рубаху… давай рубаху!
Базиль распластал рубаху на длинные лоскуты и, как мог, обмотал Яше голову.
— Братцы, чего такое?! — По лесенке, с полатей, как кошка, свалился на площадку Вовчик.
— Тихо, не ори… не видишь?! — прикрикнул Базиль. — А ну взяли… Стоп! — сам себя остановил Базиль. — Сашка, дуй к Ане. Скажи… понял?..
Сашка кивнул и кубарем скатился вниз, побежал к котельной.
Базиль с Вовчиком подхватили Яшу и осторожно понесли с вышки; верхняя губа у Вовчика прыгала.
Они еще только подносили Яшу к будке, когда увидели, как из котельной, перемахивая сугробы, в расстегнутой настежь телогрейке, без шапки, бежала к ним Аня.
Она налетела на них как коршун, вцепилась в Яшу, им стало не под силу, и они опустили его на землю, на снег.
Аня упала с ним рядом, на колени, так и не выпуская из окостеневших рук брезентухи Яши, впиваясь взглядом в серо-мглистое лицо, словно пронзая его мольбой: «Что такое, что случи-и-илось, что-о?..»
Наконец, когда ее прорвало и она дико закричала:
— Не хочу, не хочу-у!.. — они, не обращая на нее внимания, разом подняли Яшу и понесли в будку.
— Вызывай машину! — Базиль жестом показал Сашке Ерохину на «Теслу». — Скажи, так и так…
— Ага, понял… — Руки у Сашки дрожали.
— Я думала, это все… конец… Я бы умерла.
— Ну что ты… — Он благодарно, ласково гладил ее тяжелой ослабевшей рукой. — Ну, ударило разок… бывает.
— Ты не видел себя… Как смерть был.
— Скажешь тоже, — улыбнулся Яша какой-то детски недоверчивой, удивленной улыбкой: он как-то не представлял себя мертвым. — Ну, потерял сознание… а вы уж… навыдумывали…
— Ты не понимаешь… Я… я бы не выдержала… я не знаю, что бы с собой сделала. Я не хочу больше, не хочу, не хочу! — На кончиках ее ресниц задрожали слезы.
— Глупая… Ну, я же живой? Ну и вот… и не надо плакать, не надо расстраиваться, моя родная.
— Господи, если бы ты знал… вся душа перевернулась во мне. Так и пронзило: «Что же я наделала?! Это я, я! Он из-за меня… я замучила его…»
— Ну вот еще… случайно вышло, поскользнулся… сам виноват, крюк не закрепили.
— Ничего ты не понимаешь. Ничего…
Он гладил рукой ее волосы, а она с каким-то тайным испугом и одновременно с прорвавшейся наконец открытой нежностью в глазах вглядывалась в его лицо, как бы не до конца еще веря, что все обошлось. Ну, полежит день, другой…. а там выйдет снова на работу, рана неглубокая; крови немало потерял, ослаб, а в остальном все такой же, как будто и не случилось с ним ничего. Яша, Яша…
— Я хотел тебе сказать…
И как прежде, как совсем недавно, осторожный нежный ее палец лег на его губы:
— Не надо…
Он вдруг разом, глубоко задохнулся от этого тихого, ослабевающего на излете шепота, потянулся рукой к ее горячей, истонченной муками последних месяцев шее, обвил ее крепко, желанно, и она приняла его ласку, склонилась к нему, улыбаясь, как в тумане, плавающей, плывущей перед его глазами улыбкой, смотрела на него как на маленького ребенка, заранее прощая ему все его глупости из-за безмерности своей любви, и взгляд ее был полон не только нежности, но и как бы легкой усмешки, небольшого подтрунивания, но вскоре все это расплылось, растаяло, как только она почувствовала вначале слабый, а затем все более забирающий ее озноб, губы их слились, и ничего уже нельзя было понять и осознать…
В эту ночь она так и не смогла уйти от него.
А дома ее ожидало письмо, которое она распечатывала утром с виновато сжавшимся сердцем.
«Здравствуй, милая наша Анечка. Сил нету больше сдерживаться, потому пишу тебе все как есть. Ты не подумай, што у нас тут што плохо, наоборот, мы живем с Алешкой в веселости и довольны премного, хужее другое, сны мне разные с ужастями снятся, токо не об том сейчас и речь, разболталася… язык, недаром люди говорят, он без костей у нас. Приходил к нам мужчина милиционер, и после сама я была у начальницы в ЖЭКе, которая по ордерам, заладили в один голос, штоб мне из квартиры, Анечка, уйти, а как ты приедешь, скажешь, как, мол, мама, ты уехала, об том они не думают и не печалятся. Еще побывала у Лиды, ты не обидишься, кто старое помянет, тому, говорят, глаз вон, она посоветовала, пиши скорей Ане, а срок ее кончится, пускай приезжает, а то будто бы квартиру вовсе отберут, а твои слова, што ты здеся родилась и никуда отсюдова не съедешь, умрешь тут, как твои отец с мамкой, хотя не дай бог, такие слова твои я сроду помню и потому пишу тебе, штоб ты все знала и решила б, как тут надо. А кабы приехала, то и Алешка был бы рад несказанно, потому, когда Марья Ивановна, учительша, говорит, завтра-де, детки, родительское собрание, очинно ему хочется, раз папки, случилося, нету, штоб хотя мамка посидела за партой с другими всеми родителями. Учиться он шибко старательный, но много разных мыслей в голове, от которых хмурится, а мне, старой, догадаться чаще невдомек, получается, живем хорошо, а будто и плохо. Измучился он душой по тебе, одно слово. А меня наискось слушается, говорит, ты, бабушка, прожила без арихметики, я тоже проживу. Нешто нынче так можно рассуждать. А в другом во всем у нас тишь и порядок, ждусь не дождуся весны, охота по земле потоптаться, кожа на ногах зудит — просится по земле-матушке пройтиться… Вот хотя и то, куды без огорода я буду, и Алешке без него тоже некуда, с мальства это куда как худо, а в другом месте я без земли остануся, хотя не знаю, как это и можно. Много не надо, а без немногу нельзя, хотя бы штобы с крылечка повидать, как зацветает по лету картошка. Так што Лида говорит, Аня пускай долго не думает, а то тута квартир как повсюду не хватает, могут враз забрать, ино не заявится, а мне тогда уйти придется беспременно, хотя куда уходить, сама знаешь, без вас мне как без белу свету. На этом кончаю, крепко целуем и с большим душевным приветом к тебе — мама с Алешкой».
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Аня возвращалась от судьи, с трудом, в тяжелый полунаклон снимала с ног боты и, чувствуя себя вконец разбитой, густо дыша от непривычной телесной грузности, осторожно пристраивалась на диван. Еще не знали, кто у них будет, Алешка или кто-то другой, а уж он вовсю давал о себе знать. Аня лежала на диване, распахнув настежь платье-халат, и какое-то время в облегчении ожидала, когда сердце ее само по себе немного успокоится. С каждой секундой дышать становилось полегче, и какая-то как будто истома, но не истома, а томящая изнутри тяжесть наконец оставляла ее. Аня глубоко, порывисто делала два-три полных вдоха, воздух был так плотен, что даже в горле саднило, а через некоторое время все же легчало. Кожа с выступившими на ней капельками пота становилась прохладной, и явственно ощущалось, как она, подсыхая, колюще сжималась и натягивалась на животе. Удивленная до чувства недоверия к видимому, Аня, как и много раз до того, с холодящей тревогой смотрела, как округлый, большой живот вдруг начинал бугристо, волнами ходить, и, что самое странное, каждый раз в другом месте, будто ребенок там внутри крутился и кувыркался, как ему когда нужно. Все-таки до жути странно было и непонятно, что он там давно живой, настоящий, с ручками и с ножками, ест, пьет и спит… и так иной раз чудно и загадочно это представится, что голод вдруг кругом пойдет: надо же, не было никого, никакой жизни, ничего… и вдруг… В такие секунды Аня проникалась особенной нежностью к Кольше, тут было так, словно это он, Кольша, и есть главный виновник чуда. И сейчас, когда она с прежним любопытством вглядывалась, как нетерпеливо бьется в ней ребенок, к всегдашнему ее чувству умиления и нежности прибавлялось ощущение горькой обиды за человеческую жизнь. Неужели он родится только для того, чтобы потом умереть? Господи, как же это обидно…