Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Плакать было нельзя — разбудишь Алешку. Аня и успокоилась, утихла мало-помалу.

Сели пить чай.

— Остыл уж, смотри-ка. — Петровна наново включила самовар. — Ты бы как-нито к Марье Ивановне зашла. К учительнице-то.

— Зайду, а как же, — все еще не поднимая глаз, но обрадованная начавшимся разговором, ответила Аня и отхлебнула чаю.

— Не жалобится, а и не похвалит особо. Молчит, говорит, все больше.

— Алешка-то?

— Алешка.

— Ничего, теперь заживем, смеяться будет. — Аня улыбнулась. — Подлей горяченького-то, мам.

— Во-от… — Старуха подлила в чашки свежего чайку. — Смеяться не смеяться, а покою б нам надо. Спокойства. Вот чего.

— Да ты не думай об этом, мам. Все равно пропишут.

— В том-то дело… Жить нам надо вместе. И чего они там никак не поймут?

— Да выдумывают разное…

— Мы дорогой-то, как возвращались, смотрим с Алешкой, Лидуха бежит.

— Ну да.

— Замуж вышла девка. Знаешь, нет?

— Ну? Смотри, и ей наконец счастье подвалило.

— Подвалило не подвалило, а носится нынче будь здоров. Семеюшка как зачалась, тут, девка, держись. Кормить семеюшку надо.

— Дело обычное.

— Я и говорю: Лид, забежала б когда. Говорит, когда-нито забегу. Порассказала я ей, какая у нас тут закавыка. Лидка-то девка башковитая, говорит, ежели не получится, надо опекуном меня, значит.

Аня перестала пить чай.

— Как опекуном?

— А так. Бумагу подать, поняла? Закон такой есть: опекуна прописывают. Тут уж не попрут противу закону. Прописывай — и на этом конец.

— Странно как-то, мама.

— Будет странно, коли ни в какую не идут. Поди докажи им.

— Ладно, мам, так или иначе, а все равно сделаем. Не беспокойся. Уладим.

Петровна поднялась, заглянула в большую комнату. Ноги у старухи окутывали синие вздувшиеся жилы, сарафан болтался, а шаг был тяжелым, шаркающим.

— Беспокоится што-то. Видать, может, заново мать поджидает, — улыбнулась Петровна.

— Я и сама не верю до сих пор, что дома, с вами.

— Навсегда приехала-то? — Старуха и сама не ожидала, что так грубо прозвучит ее слово. Осеклась.

— Мам, ну, ты скажешь тоже…

— Да это я так. К слову. К тому, может… сама знаешь…

— Что?

— Ну, ежели судьба какая тама… ты смотри… не оглядывайся особо. Был Кольша — и нет Кольши. — Руки у старухи легонько задрожали.

— Кольше ребята памятник поставили. Не особый какой, но памятник. Буровики-друзья ставили.

— Когда б хоть одним глазком залететь туда. — И они обе замолчали.

Долго молчали…

А уж ночью Аня поплакала всласть. Приехала вот домой, а не поймет, что с ней и творится. Пустая какая-то душа, выпотрошенная, радости ждала в себе, а радость будто бежит ее, вяло-вяло шевелятся чувства. Вот дом, где они когда-то жили с Кольшей, сад, огород, все то, о чем так всегда мечталось, что было связано с памятью отца, матери, а позже — Кольши, сына, свекрови-матери, но ничто не оказалось в особую радость. Будто и позади ничего не было и впереди ничего не ждало. Выйдет ли поутру в сад, займется ли в огороде прополкой, возится ли с Алешкой или разговаривает со свекровью о житье-бытье, ничто не отдается в сердце по-настоящему глубоко, жизнь не идет на жизнь, а как бы просто одна жизнь — внутренняя — сама по себе, а другая — внешняя — тоже сама по себе, и нет между ними никакой связи. Попробуй пойми, что происходит с тобой. Совсем недавно жила — дышать трудно было; что только с одним Яшей у них произошло — не передать, какая му́ка, и вот на тебе — будто и не было никогда ничего.

Нет, не в Яше тут дело. Не в нем.

А ведь она еще помнила, совсем недавно жила одной только любовью. Как так — помнила? В том и дело, не чувствовала она в себе больше любви, истаяла она, растворилась в пространстве. Думала, Яшу полюбила, оказалось — любовь вообще оставила ее.

Сколько жила, сколько мучилась, но всегда помнила Кольшу, его не было, а любовь к нему жила в ней, была ее единственной сутью, ни смысла в ней, ни надежды, ни будущего, но это была жизнь в любви, в ощущении, что она есть нечто даже более реальное, чем все окружающее, потому что окружающее поддерживало себя как бы в равновесии причин и следствий, а Кольши не было, любовь к нему ничем не питалась, возникала из ничего и жила ни для чего, и равновесия никакого быть не могло: человек умер, а любовь к нему продолжала жить и мучить ее…

Боже, да все равно, пока она любила — пусть даже и мертвого, она жила в таком накале чувств, что трудно и сказать, жила ли она когда более насыщенной чувствами жизнью!

…Но когда и почему случилось непоправимое, она теперь не знала. И в том, что поняла она сейчас, плача рядом со сладко посапывающим во сне сынишкой, никому бы в жизни Аня не могла и не хотела признаться. Это было ее самым большим горем, самым жестоким открытием о своей душе. Она думала о Кольше, она вспоминала его, все-все было, как будто прежде, нет, не перестала она о нем горевать и печалиться, не перестала и плакать, что нет его, родного, среди живущих, но любить… любить она уже не любила. Изжилась вдруг любовь; отчего, как, почему — не понять, не осознать… И только здесь, дома, среди близких и родных, она вдруг разобралась в себе — выпотрошенная у нее душа, мертвая, пустая. Нет больше в душе любви, которая казалась незыблемой и вечной.

Нет больше любви. Ты прости, Кольша…

Всплакнула в эту ночь и старуха. Вспомнился ей майский один теплый день, прогретая до жара земля, сажают картошку. Вспомнилось и легкое платье, которое тогда было на ней, ветерок обдувал ноги. И помнит, как горячо прогревала ступни земля. Колька, голопузый, минул ему тогда только-только годок, стоит в рубашонке, ноги, как в пух, провалились в пепельно-рыхлую вскопанную землю. Что-то она сказала, он обернулся, засмеялся так, засмеялся, заверещал — и бух, упал.

Помнила эту землю старуха, поныне ступни ныли воспоминанием. Помнила и вот плакала…

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Ненавидел Кольша весь этот сброд, который тянулся на Север поближе к большим деньгам. Деньги им давай огромные, а работать не любят. Чуть только устроятся на работу — или пьянка, или драка, или воровство. Или вот так соберутся в темном углу — с кого «трешку», с кого «пятерик», будет в карманах больше — заберут больше. Брезговать ничем не брезговали.

Вот и в тот день остановили Кольшу как раз возле «Кедра». Вечером, после вахты.

— Ну? — спросил он.

— Ладно, топай, гад…

Он помнил эти рожи, однажды уже дрался с ними, выбил одному пару зубов.

— Ну и вшивота… — процедил Кольша. — Опять промышляете?

— А ты что, на пику хочешь? — прошипел рыжий, которого и бил Кольша однажды по зубам. — Ладно, братва, пока отвалим… — Рыжий ухмыльнулся и, подобострастно-фальшиво изогнувшись, показал Кольше ручкой вперед.

Постояли. Посмотрели друг на друга.

— Не хочете, как хочете, сэр. А мы крантуемся…

И все трое, друзья рыжего, отвалили в сторону.

Кольша еще постоял, посмотрел, как они уходят. Они, конечно, его не испугались, просто было им не с руки сейчас шуметь, а вот у Кольши стучало в висках порядком: трое против одного — это не шутки…

«Подонки…»

Сколько бывало шуму на собраньях в УБР, говорят-говорят о бурении, о цифрах, о планах, о проходке на месяц, и вдруг разговор повернет на общие вопросы, и тут уж самое больное — это детсады, жилье, досуг и вот эти — сброд, которого в городе собиралось немало… Кто работал на буровой, тот знает, что это такое, — буровая. Ад. Тут слабых не бывает. А нефти и газа выкачивают столько, сколько по всей стране не выдают… И вот тут-то и есть самое больное место: в городе, который гремит на весь мир, позволяют собираться всей этой «рвани». Даже больше — сюда их гонят, высылают — на «перевоспитание», а они тут — мат, пьянки, угрозы, разврат, дебоши.

Вопросов много. Ответов мало. Главный ответ: а куда же еще, товарищи? Где же им еще перевоспитываться, если не там, где трудно?

27
{"b":"281058","o":1}