И вот она начала объяснять, что, в сущности, дело яйца выеденного не стоит, есть у директора магазина знакомый один, старичок, приветливый, мягкий, всегда все расспросит, всем поинтересуется, вот и говорит: «Да вы возьмите у меня, если вам деньги нужны, а у вас нет, ведь не куда-нибудь, а домой лететь, у вас такая, Людочка, славная дочь, а возвращать не надо, на что они мне, старику, деньги, мне уже ничего не надо, так, одно лишь ласковое слово, лишь бы людям хорошо было, а мне ничего не надо…» Она сначала наотрез отказалась, а девчонки стали все уговаривать: да бери, не теряйся, чего ты, дурочка, видишь, он от чистого сердца, а Вите своему ничего не говори, все равно не поймет… или поймет, да не так… Она думала-думала и говорит: «Хорошо, я возьму, большое спасибо, только мы обязательно вернем, обязательно, вот я вернусь в Москву…»
«И он что же, — спросил Витя, — так и отдал деньги, уверяя тебя, что не нужно возвращать?»
«Ну да… Говорит…»
«Значит, про себя он думает, что ты, возможно, согласилась взять их и не будешь возвращать?»
«Да кто его знает, что он там думает… Я-то ведь взяла и сказала: верну…»
«Ну а он-то, он-то, значит, так и уверен остался, что дает тебе не в долг, а так просто, «от чистого сердца»?»
«Ну что ты придаешь значение этой чепухе. Думает не думает…»
«Это не чепуха, Люда, — сказал он, — ты не должна никуда лететь. Ты должна немедленно сдать билет и вернуть деньги этому человеку».
«Да ты что?! Ведь я же к Маринке лечу, завтра Новый год, пойми, я обещала… ведь она ждет… Пойми, Маринка наша ждет меня! А ты из-за дурацкого принципа… ведь мы же решили забрать ее в Москву… Ты что, Витя?»
Он внимательно посмотрел ей в глаза и вдруг сказал ей совершенно дикие слова: «Люда, если ты меня любишь… если ты любишь… ты должна сейчас же, немедленно, на моих глазах порвать билет… И никогда, никогда больше…»
Она абсолютно ничего не поняла, растерянно заморгала ресницами и неожиданно расплакалась; на них с любопытством посматривали пассажиры.
«Витя… я не могу… я хочу домой… к Маринке… я не понимаю… я ничего не понимаю… Отпусти меня, пожалуйста, отпусти меня… Прости, но только отпусти… Витя, я хочу домой, к Мариночке-е…»
И потом была мучительная разлука, ему жалко было ее, но он настаивал на своем, она плакала, но не делала того, о чем он просил, не могла этого сделать, это было выше ее сил, и когда объявили посадку, она как бы поневоле поплыла от него, потянуло ее в сторону, к «выходу на посадку»… Она пошла, пошла от него и не могла иначе… и только смотрела на него умоляюще…
Настала очередь жаловаться и Олежкиной матери, а потом — Марьи Трофимовны, и до того они нажаловались друг другу, что самим смешно стало, засмеялись над собой, а Марья Трофимовна сказала:
— Ну, ба-абы-а… и ты у меня баба, ба-аба-а… — ласково потрепала она Людмилу по плечу. — Во-от что, бабы, Новый год-то уже к Москве приближается… видели время? — Она показала на будильник, подходило к двум часам ночи по-местному. — Ну вот… значит, та-ак, поднимаем за московский Новый год, за москвичей, за бескрайнюю Сибирь и за границы с Советским Союзом!
— Чего?! — рассмеялась Олежкина мать.
— А чего? Не так, что ли, чего говорю?
— А какова ты Дедом Морозом-то сегодня была, а, Марья Трофимовна?.. Ну, даешь! Прямо артистка, ей-богу!
— Так а чего… Она в саду-то, Светлана Владимировна, знаешь Светлану Владимировну, во-о-от, воспитательница, говорит: уж вы, пожалуйста, а я, мне это раз плюнуть, ха-ха, чего там Дедом Морозом, чертом могу, в аду могу, та-ак… так? Люд, а Людка, мы подарки развезли дет… дет-тишкам?
— Развезли, мама, развезли.
— Во-от… развезли… и спасибо нам… Так? Вот так… А ну их всех к чертям собачьим, этих мужиков… проживем… ты, Люда, смотри, мать у тебя знает жизнь, смотри…
— В первый раз тебя вижу такую, — улыбалась Людмила.
— Меня-то? Ну так вот посмотри, посмотри на мать… как мать умеет веселиться! Ну их всех к чертям собачьим…
— А чего, Марья Трофимовна, не отдохнешь ли? — спросила Олежкина мать.
— Я?! Отдохнешь?! А-а… вон чего… ладно, прощаю… на первый раз… Люд! Люд! — вдруг взмолилась она. — Ну, не забирай Маринку-то, а? Ты думаешь, я… да я… эх, Людка, Людка…
— Завтра, завтра, мам… Ну чего ты в самом деле. Утро вечера мудренее…
— Обхитрить мать хочешь… Ну ладно, бог вас не оставит без меня… Вы думаете, я спать хочу? «Вот так», — скажет Маринка…
Шла новогодняя ночь, Марья Трофимовна спала, спали ребятишки, а Людмила с Олежкиной матерью сидели за столом и вдвоем пели песни; Людмила пела глубоким грудным голосом, который в обычном разговоре никогда не прорывался в ней, — потому что, когда она пела, она пела с особенной задушевностью, искренностью и чувством.
Опустела без тебя земля,
Как мне несколько часов прожить,
Так же падает в садах листва… —
собственно не слова тут хороши, а душа, выразившая их.
13. КАК ПЛОХО БЫТЬ ОДНОЙ
Скандал был большой. Кто знает, не уедь Глеб на Север, может, и не сошло бы ему на этот раз. Самое неприятное не когда в милицию вызвали Марью Трофимовну, а когда начальник аглофабрики пригласил ее к себе. Разговор получился не очень откровенный, оттого вдвойне тяжело было. Глеб, конечно, самодур, но и его понять можно. Хулиганить — любил хулиганить, но никогда вокруг себя шайки не организовывал, ненавидел «шестерок». Любил, если уж дрался, драться один против многих, три-четыре человека для него — раз плюнуть. Началось с того, что не поладил с главарем поселковой шайки. «Шестерки» главарю пива хотели без очереди купить, а Глеб, пока сам не купил, никого не подпустил к прилавку. Вызвали Глеба «поговорить». Вышли. Главарь руку в карман, щелк — нож-складышек блеснул на солнце. Но нож для Глеба не страшен, он ножей не боялся, хладнокровие помогало. Нож отобрал, а потом избил главаря до полусмерти. Шайка переживала двойной позор — за себя (никто не решился идти на Глеба, теперь нож был у него) и за главаря. Начали мстить. Варюха тогда беременная была, все записочки ей подбрасывали: «Сегодня из ночной своего не жди. Прирежем». Или: «Готовь поминки: завтра твоему конец». Или: «Молись за упокой своего благоверного». Накопилось в Глебе злобы. Раз — это уже когда Варюха родила — сидит в ресторане, а рядом человек шесть из шайки устроились. Один говорит:
«Ну что, выпьем мировую?»
Глеб подсаживается к ним.
«Я бы выпил, — говорит, — да подонки вы все на подонке».
«Ну тогда прирежем тебя. Ведь знаешь, прирежем».
«Ну кто, например, ты, что ли? — спрашивает Глеб одного. — Ну вот сижу рядом, давай попробуй…»
«Здесь не место. А по бокалу шампанского за твою смерть выпить можно».
«Наливай».
Налили, подняли.
«Сволочь вы на сволочи. Только бабу пугать можете».
«Ладно, пей за смерть. Не каждому за свою смерть выпить удается».
Глеб подносит шампанское ко рту и вдруг со страшной силой бокалом, как ножом, засадил в лицо тому, который все говорил ему. Тут такое началось в ресторане, что только приехавшая милиция сумела навести порядок. Отсидел Глеб пятнадцать суток (если б не записки, которыми запугивали Варюху и которые она принесла в милицию, кто знает, как бы оно еще получилось). Отпустили, но на этот раз убедительно посоветовали уехать куда-нибудь подальше. На Север, например. Глеб, не долго думая, завербовался в нефтеразведку и уехал в Сургут, в Нефтеюринск. А перед этим как раз и вызывал к себе Марью Трофимовну начальник аглофабрики.
«Как вас, Марья… Марья Трофимовна, кажется, по батюшке-то?» — спросил, показав на стул.
«Трофимовна».
«Знал, знал вашего отца… мастеровой был человек. Старая закалка Да-а… Знаете, зачем вас вызвал?»
«Знать не знаю, но догадываюсь».
«То-то и оно… Хотелось бы по душам поговорить, да не знаю, как начать. Чтоб по душам-то. А?»