Нельзя.
Вместе с тоской Яша чувствовал иной раз наплывы неожиданной бешеной злобы; и злоба эта, конечно, относилась не к ним, тем более — не к Ане, а к жизни, к несправедливому ее устройству. Много он понимал или мало, но одно понимал с губительной ясностью: происходит что-то такое, что они еще сами не в силах до конца осознать, осознают — поздно будет. И кого тут упрекнешь, кого обвинишь — хоть головой о стенку автобуса бейся.
Аня не поднимала к нему глаза, не могла, чувствовала себя виноватой, но, господи, как быть-то, когда не только перед ним, перед собой виноватая из виноватых, а уж перед Кольшей, перед матерью с Алешкой — тут и слов не сыщешь, какая за ней вина. Это уж если виновата перед всеми, то нельзя же с виной такой жить, надо же что-то делать, и плохо ли, хорошо, но она уже делает это что-то, уезжает, порывает с Севером…
Ладно, теперь бы проститься, а там и забыть все.
И на этом конец.
…Пока еще регистрировали билеты, еще какая-то надежда теплилась в нем, еще была тайная мысль: схватить ее, не отдавать, упрятать, не пускать. Но уж и регистрация позади, и объявляется посадка…
Они стоят рядом, у стойки. Она, маленькая, будто усохшая, дрожит мелким ознобом; ей страшно; так страшно ей сделалось, дрожит — ничего поделать с собой не может, потому что вдруг ясно услышала в себе: никуда ей не хочется, не то что не хочется, а трудно и подумать, что ждет ее впереди.
Но уж надо идти на посадку. Потянулись друг к другу как мертвые, как чужие, притронулись холодными губами. «Аня! — хотелось ему кричать. — Аня, что же ты делаешь?! Не уезжай! Навсегда не уезжай! Зачем?!»
Но уж надо идти. Надо.
— Гражданин, не мешайте… Отойдите, отойдите, не мешайте пассажирам…
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Праздник не праздник, а принарядилась Петровна, когда пошла получать ордер. Надела новую черную юбку, блузку вишневого цвета, подаренную еще Кольшей, Аней в их первый приезд с Севера, надела шерстяную вязаную кофту, не темную и не светлую — тоном в синюю сыроежку, или в синявку, как говорят на Урале; на голову накинула синий же, с белой окантовкой, новый платок. Улыбнулась задумчиво.
— Мам, ну чего же нас-то не хочешь взять? — не понимая старуху, на разные лады переспрашивала Аня.
— Да уж ладно, дай я одна схожу, — все отговаривалась Петровна. — Чай, теперь ругаться не надо, получу — и все тут.
— Ну, смотри. И что у тебя за настроение такое…
А настроение у Петровны было сходить поначалу на кладбище, Гаврилу попроведать. Не жаловаться, не ругать судьбу, просто посидеть рядом с ним на скамейке, одной, без Ани, без Алешки, чтоб не травить их, чтоб не думалось им бог знает чего; мало ли, она хоть и старуха, а тоже может своего захотеть, вот хоть одной побыть, посидеть у Гаврилы в изголовье. Так или иначе, а будет у нее теперь новое жилье, и жить ли там, не жить — но уж без него теперь, без Гаврилы, о том сказать ему надо, поведать хоть словом.
Кладбище старуха любила, потому что там ей становилось спокойно; одним здесь страшно, другим — горько, с третьими вообще непонятно чего творится у могил, а ее умиротворение берет здесь, да и тишина такая, нетревожность вокруг, что гул жизни кажется далеким, почти не существующим.
Пришла и на этот раз, как всегда успокоенная, умиротворенная, но в малую долю все же другая; сама от себя не ждала — сопротивлялась сколько могла, сколько сил и выдумки хватало, отбивалась от этой комнаты, а вот настал черед получать ордер, владелицей становиться нового своего, может, последнего жилища — разволновалась, что ли, верней — непокой какой-то почувствовала в душе, будто вдруг соблазн появился, да какой великий минутами — плюнуть на всю жизнь, какая она ни есть, забраться в свою келью, спрятаться от всех, в саму себя спрятаться и исчезнуть для жизни. Она знала — она не могла такого, не способна, но все же с оторопью немалой чувствовала в себе брожение этих мыслей, чуждых ей, злых, несправедливых, не по ней, не по ее душе, да вот были же они как были, и оттого захотелось побыть одной, у Гаврилы посидеть, понять себя, может, а заодно и от него чего услышать, вдруг да услышится.
«Зачем мне комната-то? — спрашивала себя. — А значит, надо. Значит, надо, иначе бы зачем и шла получать ордер этот? Отвяжусь от дела-то разом, авось и комната когда сгодится. Слышь, Гаврила? Гаврила? Не слышит…»
День стоял как по заказу — березы светло горели на солнце, лист истончался, прозрачнел от света, и хоть на кладбище было немало ели, сосны, особенно ели — темной и на солнце, — все вокруг будто налилось пронизывающим теплом, струилось светом, отдавало солнечной игрой. Напротив ограды, совсем рядом, на кусте акации, которую кто-то посадил в память о ком-то, на самой вершинке куста сидела, слегка покачиваясь, лесная зарянка, маленькая, юркая, с малиновым подбрюшком, и веселыми черными глазами оглядывала вокруг пространство, в которое летела ее цвиркающая-тренькающая песенка. Казалось Петровне, будто зарянка нарочно прилетела сюда, к ней, к старухе, чтобы показать себя и похвастаться пеньем и нарядом, и Петровна невольно улыбалась, боясь шелохнуться, спугнуть неожиданную подружку. Веселая была зарянка, смелая, пела и пела себе; видно было, как тонко, пульсирующе бьется ее шея, когда из горла с посвистом и с теньканьем вырывалась песенная музыка.
Посидела Петровна еще, посидела, и как улетела зарянка, напоследок смешно дернув хвостом, так поднялась и пошла в ЖЭК.
Встретила ее Яновская, будто и не было между ними ничего, будто не прерывался давешний разговор.
— Вот здесь, Александра Петровна, и распишитесь, — показывала Яновская, и было видно, что делала она это с удовольствием, — и вот здесь еще. Так. А теперь еще здесь. Та-ак… Ну, Александра Петровна, разрешите наконец от всей души поздравить вас с получением ордера! — Яновская встала и крепко, по-мужски пожала старухе руку. — Можете хоть сейчас пойти к себе домой. Вот ключи. — И Яновская протянула два ключа — один общий, от квартиры, другой от комнаты. — Соседи у вас, по-моему, порядочные, думаю, уживетесь. Да и кто в наше время теперь непорядочный? Смешно и говорить…
Петровна вышла из ЖЭКа и, благо это было недалеко, решила уж заодно посмотреть свою комнату. Раньше и смотреть-то отказывалась, зачем ей, а теперь и смотреть можно не смотреть — живи. Да все ж посмотреть охота. Оказалось, дом на самом краю поселка, но хороший дом, кирпичный, вокруг сквер зеленый разбит, а совсем рядом — стадион, там и совсем хорошо, лес рядом. Этаж не первый и не последний, третий — тоже неплохо; хоть и запыхалась, да не так же, если б на пятый забираться. Позвонила Петровна в дверь, открывать своим ключом не решилась — напугаешь еще соседей.
— Кто там?
— Откройте. Соседка ваша новая.
Загремели цепочкой, замком, засовом.
— Здравствуйте вам, — улыбнулась даже как-то виновато немного старуха. — Извините, не знаю, от дел, может, оторвала. Соседка я ваша.
— Вы? — Перед ней стоял заспанный мужчина, в майке, босой. — А-а… соседка. — Он зевнул. — Ну да, проходите. Маша! — крикнул он в комнаты. — Слышь, Мария!
Петровна вошла в коридор, со свету еще плохо видя; споткнулась.
— Как звать-то, мать? — уже веселей спросил мужчина. — Я — Антон. Антон Михалыч. Можно и запросто, по имени.
— А я Петровна, Александра Петровна. В молодости меня больше Шурой звали, а теперь уж — Петровна да Петровна.
— Ну, добре, Петровна. Давай проходи, чай, не в чужую квартиру пришла. Марья! — уже совсем повеселевшим голосом прокричал он в комнаты.
Вышла наконец и Марья; роста небольшого, худая, в халате, простоволосая. Испуганной она какой-то показалась Петровне.
— Вот, знакомься! — совсем как свой показал на Петровну Антон. — Александра Петровна! Соседка наша. А это — Маша, жена моя, значит.
— Очень приятно, — как-то забито, что ли, кивнула Маша. — Мы уж думали, к нам никто не приедет. Как-то нет никого и нет, — простодушно призналась она.