— Письмо я получила, Яша. Такое письмо…
— Письмо? Откуда?
— С Урала, откуда еще. Мать написала.
— Да что такого она написала? Алешка заболел?
Аня помотала головой, вытащила из сумочки письмо. Яша, надев брюки, накинул на голое тело рубаху, потянулся было к письму, но рука у Ани дрогнула.
— Сама прочитаю. А то пока разберешь…
— Как хочешь.
Читать Аня принималась в несколько приемов, почитает немного — слезы душат. И чем дальше читала, тем больше хмурился Яша, хотя изредка успокаивал ее: «Ну, ну, Ань, не надо… не плачь… ну, что ты, Ань…»
— «Здравствуй, милая наша Анечка, — начала Аня, и сразу покатились слезы горошинами. — Сил нету больше сдерживаться, потому пишу тебе все как есть. Ты не подумай, што у нас тут што плохо, наоборот, мы живем с Алешкой в веселости и довольны премного, одно хужее, сны мне разные с ужастями снятся, только не об том сейчас и речь, разболталася… язык, недаром люди говорят, он без костей. Приходил к нам мужчина милиционер, и после сама я была у начальницы в ЖЭКе, которая по ордерам, заладили в один голос, штоб мне из квартиры, Анечка, уйти, а как ты приедешь, скажешь, как, мол, мама, ты уехала, об этом они не думают и не печалятся. Еще побывала у Лиды, ты не обидишься, кто старое помянет, тому, говорят, глаз вон…»
— Что за Лида-то? — спросил Яша.
— Знакомая у нас одна. Да дело старое…
— Извини, прервал. — Яша и вовсе помрачнел.
— «…она посоветовала, пиши скорей Ане, а срок ее кончится, пускай приезжает, а то будто квартиру вовсе отберут, а твои слова, што ты здеся родилась и никуда отсюдова не съедешь, умрешь тут, как твои отец с мамкой…» — Тут уж Аня прямо в голос завыла, отца с матерью вспомнила, и так жалко их стало, и себя жалко, всех-всех людей жалко, сначала живут, живут, а потом умрут, господи…
— Ань, ну, не убивайся так-то… Анют…
— «…што ты здеся родилась и никуда отсюдова не съедешь, умрешь тут, как твои отец с мамкой, хотя не дай бог, — перечитала заново Аня, — такие слова твои я сроду помню и потому пишу тебе, штоб ты все знала и решила б, как тут надо. А кабы приехала, то и Алешка был бы рад несказанно, потому когда Марья Ивановна, учительша, говорит, завтра-де, детки, родительское собрание, очинно ему хочется, раз папки, случилося, нету, штоб хотя мамка посидела за партой с другими всеми родителями. Учиться он шибко старательный, но много разных мыслей в голове, от которых хмурится, а мне, старой, догадаться чаще невдомек, получается, живем хорошо, а будто и плохо. Измучился он душой по тебе, одно слово. А меня наискось слушается, говорит, ты, бабушка, прожила без арихметики, я тоже проживу. Нешто нынче так можно рассуждать…» — Это все Аня читала с каким-то особым тонким подвываньем, с укором-тоской самой себе, и в то же время иной раз не могла сдержаться, улыбка прорывалась сквозь слезы, как только Алешка, как живой, вставал перед глазами, и стыдно, и хорошо, и больно ей было, что он у нее есть, только вот она, мать, какая-то непутевая…
— Алешку бы забрали. А, Ань? Мы же говорили об этом…
— Яша-а, сдуру это я все, о-ох, сдуру, сама не ведала, что творила, что говорила тебе…
— Да что такого-то? Устроили бы, ничего, хорошо бы вышло.
— Молчи, молчи, Яша. — И, плача, принималась читать дальше. — «А в другом во всем у нас тишь и порядок, жду не дождуся весны, охота по земле потоптаться, кожа на ногах зудит — просится по земле-матушке пройтиться… Вот хотя и то, куды без огорода я буду, и Алешке без него тоже некуда, с мальства это куда как худо, а в другом месте я без земли остануся, хотя не знаю, как это можно. Много не надо, а без немногу нельзя, хотя бы штобы с крылечка повидать, как зацветет по лету картошка. Так што Лида говорит, Аня пускай долго не думает, а то тута квартир как повсюду не хватает, могут враз забрать, ино не заявится, а мне тогда уйти придется беспременно, хотя куда уходить, сама знаешь, без вас мне как без белу свету. На этом кончаю, крепко целуем и с большим душевным приветом к тебе — мама с Алешкой».
Кончила Аня читать, и какое-то время совсем не говорили, Яша почувствовал, дело его совсем худо, а Аня все плакала и выплакаться не могла, вытирала кончиком платка слезы.
— Ань, — Яша тяжело поднялся с места, подошел к ней, присел на корточки, стараясь заглянуть поглубже в глаза, — Аня, — и погладил ее по руке, по волосам, — ну, что ж по старому убиваешься. Пойми…
— Именно, Яшенька… Не в письме и дело-то. Забыла уж я все, ох, быстро забыла-а… короткая оказалась память…
— Ну, в чем ты-то виновата? Что казнишься так?
— В том и виновата, Яша, что забыла его. Предали мы оба, вместе предали. Не могу больше. Не могу.
— Тебе больно. Я понимаю. Да только правды в этой боли нет. Другие, может, и предали бы. А не мы. Мы по-хорошему, по любви же.
— Как же по-хорошему, Яша-а… Он-то в могиле сейчас лежит, рядом совсем, туточка, а мы…
— Да ты вспомни, вспомни, — гладил он у нее руки, — сколько исстрадалась ты. Ты ль не помнила! Я ли не мучился! Верю, даже он не осудил бы нас. Верю, Аньша.
— Как же тут осудишь, когда лежишь днем и ноченькой, ничего тебе не видать-не слыхать, только и есть сыра-земля над тобой…
— Не терзай ты себя, Ань, Анюта. Не о том говоришь. Ну, дай себе малость времени, оглянись. Успокойся.
— Нет, нет, Яша. Поняла я теперь. Все поняла. Надо было сразу ехать, домой уезжать. А я нет, пристыла к его могиле, оторваться не могла. Пристыла к могиле, а сама на душу грех взяла. И тебя смутила. Знала, любишь давно, а мне тяжело было… вот и думала, то тоска, то надежда какая-то, не пойму ничего. Что же у нас получиться могло, когда на Кольшиной могиле любовь построить задумали?
— Мучишь ты себя, Аня.
— Буду мучить. Чтоб помнить в другой раз получше. Мама вон там терзается, Алешка извелся, Кольша здесь лежит, мертвый, а мы с тобой…. будто и нет ни-чего-никого… Не пойму даже, что случилось со мной.
— Живая ты. Живая, а не мертвая.
— Живая?! — будто опомнилась Аня. — Так на то и живая, чтобы мертвых помнить. Я не буду помнить — так кто и вспомнит его?! Понятно это тебе?
— Не знаю, как ты, а я думаю: любовь любовью не корят.
— Хорошо говоришь, только ни к чему тебе оправдываться — я сама себе вина. Пойми — не уеду сейчас, разве буду счастлива с тобой? Понял это? Не будет уж тут счастья, только хуже будет. Знаю.
— Сейчас — так. А позже и по-другому может быть.
— Яша, — сказала она и неожиданно для него потянулась к его голове, прижала к себе, — я к тебе пришла, Яша. Поговорить. Некому больше правду сказать. Что было, то было. Но уж давай — быльем поросло. Ни прощенья не прошу, ничего. Только чтоб понял. И отпустил чтоб. Изведусь ведь…
Он молчал, не мог ничего сказать.
— Не молчи только.
— Одна ты решаешь все. Одна. А надо бы — чтоб вместе. Вместе бы придумали.
— Нет. Не держи. Так мне от самой себя тошно, Яшенька. Так тошно-о… А там я другая буду. Знаю — другая.
— Ничего ты еще не знаешь…
Провожал он ее один. Автобус был до отказа набит пассажирами, казалось, на головах стояли друг у друга, да еще у каждого чемоданы, мешки, сумки, портфели, — не продохнуть, слова не сказать. Аня сидела на заднем сиденье, в углу, смотрела в окно, хотя из-за пыли и грязищи на стекле ничего не было видно, все равно смотрела, а Яша стоял рядом, лицом к ней, упершись руками в заднюю, гнутую стенку автобуса. Со всех сторон давили и жали, и было похоже даже, будто они, как всегда, едут обычным рейсом на автовокзал, где их ждет вахтовый автобус, ребята с буровой, соленые шуточки, острое словцо; здесь, в давке, хотя и не на буровую, а в аэропорт, ехали все те же ребята с буровых, из разных управлений и вахт, и это еще больше угнетало обоих, потому что так-то это так, да ехали они все же не туда, где быть им вместе, а ехали в аэропорт, прощаться.
Да и сказать ничего нельзя при чужих. В последний раз упросить тоже нельзя. В последний раз убедить. В последний раз умолить.