И холодно было, и жарко было, но родней, чем здесь, они никогда не были друг другу.
Осталась вот на память фотография: Кольша в шапке-ушанке, весь в снегу, смеющийся, стоит у балка и бросает снежки в Аню. А она барахтается в снегу, в свитере, в вязаной шапочке, отбивается от снежков и смеется, смеется…
…Мастер Иванихин медленно поднялся из-за стола, почесал, как всегда, когда волновался, затылок, сказал:
— Что ж, елки-палки, дело такое… новое… Да-а… А вот убейте, что-то не пойму, нужно оно, нет…
— Другим нужно, а нам нет? — крикнул Кольша с места.
— В том и дело, не знаю, не знаю… Может, и другим не нужно. Может, никому не нужно. Вот чего.
— Ну, а попробовать? А, Степаныч?
— Попробовать… — Иванихин снова почесал затылок. — Знаешь, одна попробовала, потом родила. Кто план давать будет?
— Точно! — поддержал мастера Яша.
— А ты сиди, — прикрикнул на своего помбура Кольша.
— Не подмастерье, могу и сказать! — разозлился Яша.
— Сказать — так дело говори.
— А что не дело-то? — взвился Яша. — Ты мне на цифрах, на пальцах докажи, что прав, а? То мы идем себе, бурим скважины, пробурили — и дальше. А за нами освоенцы. Ты о разделении труда слыхал? Что разделение труда привело к прогрессу, слыхал?
— Разделение, разделение… Заладили, как попки. Да поймите вы, сейчас время другое. Ну — пусть ошибаемся, но попробовать-то можно. Ради интереса?..
Так ни к чему на собрании и не пришли. Кольша в пух и прах переругался с Яшей. Должны ли буровики только бурить скважины или можно после бурения сразу же их осваивать, готовить для промышленной откачки нефти?
Месяц ни слова друг другу. Ни Яша. Ни Кольша…
…Плыли по Оби. Вечером, на катере. Поздней осенью. Нещадный ветер хлестал по лицам, гудела мачта, нос катера зарывался в волны, а они, Кольша с Аней, стояли на палубе, не уходили вниз, в каюты, стояли и смотрели на точку-огонек в настаивающихся сумерках. Точку, то притухавшую, то разгоравшуюся, но все время словно живую. Стояли обнявшись. Не говорили ни слова. И в минуты эти никого как будто вообще не существовало в мире. Аня ощущала грозность, страшность видимого мира, и то, что этот мир реален, вот он, перед глазами, еще более подчеркивали сумерки; легкая дрожь так и пробирала Аню с головы до ног. Но Аня стояла не одна, с Кольшей, он был рядом, зачем-то ему хотелось стоять сейчас здесь, наверху, зачем — она так и не поняла, ни тогда, ни позже, он стоял твердо, обняв ее за плечо крепко, уверенно, молчал и смотрел на огонек. Нет, она его не понимала, но раз нужно, стояла рядом; ветер нахлестами обдувал лица, со всех сторон летели брызги.
Вскоре катер вошел в заводь, здесь было тихо, спокойно, шумел только прибрежный лес да ярко пылал на берегу костер, который совсем недавно виделся как маленькая точка-огонек. Сюда-то и вез их Яша. К знакомым рыбакам-промысловикам. На стерляжью уху.
— Здорово, Ник-Палыч!
— Здорова́, здорова́, Яшка!
Ник-Палыч оказался маленьким, с редкими седыми вихорками стариком остяком, с черными — угольками — глазами, быстрым говором и беспечной, детской улыбкой.
— Ну, покормишь, чем обещал?
— Ты еще дома катер садился, а старый Ник тебя жде-е-ет… знаешь, знаешь, Яшка… — Ник-Палыч прицокивал языком, особенно когда взглядывал на Аню, а двое еще совсем молодых рыбаков-ребятишек, помощников старого рыбака, смущенно отводили от нее глаза — никак не ожидали сегодня увидеть гостью в своих краях.
Яша носил в то время бороду; в брезентухе, в сапогах, он как-то сразу оказался близок рыбакам. Если что, они обращались прямо к нему, тем более что и старый Ник был его давним знакомцем, дружил еще с отцом Яши. Яша был из местных, редкий теперь уже человек в этих краях.
Уха побулькивала в дымном, в деготь, ведре, языки пламени лизали жирный, сплошь в золотистых кружках навар стерляди, которую бросили в самый последний момент, уже после сырка. Из-под золотисто-янтарной пенки темными гребешками выглядывали спинки стерляди, поматовевшие, исходящие розоватой прослойкой жира. Тонкий наваристый запах щекотал ноздри, сами собой текли слюнки, не было сил сдержать их…
Старый Ник деревянной расписной ложкой нырнул между спинками стерляди, зачерпнул из глубины, посмотрел на свет.
— Хороша, у-ух хороша! — причмокнул и сделал пробу, смешно вытянув губы и дуя по-стариковски осторожно на бульон, тающий золотым отблеском.
— Ваньша, давай! — скомандовал одному из помощников.
Ваньша, тот что поменьше ростом, белобрысый, выгоревший на дневном солнце до блестящей голубизны глаз на темно-коричневом лице, бросился к шалашу. Старый Ник деревянным же черпаком вылавливал стерлядь и раскладывал по мискам. Бульон положено пробовать чуть позже, после стерляди, отведать которую в любые времена считалось царской роскошью. Рыбакам-любителям вылавливать ее в Оби запрещено, ну, а промысловики — те ни у кого не спрашивают, когда надо — тройку-другую стерляжки всегда найдут на ушицу.
— Давай, давай, царька попробуй… — приговаривал старый Ник, поглядывая на Аню. — Ушку потом хлебать будешь. Слушай старого Ника… — Не зря говорено — тает рыба на губах: стерляжье мясо — точно — таяло во рту, исходило текучим нежным жирком. А вкус… ничего похожего никогда в жизни не едала Аня, тут и особая сластинка, и какая-то непривычная для рыбы тягучая размягченность плоти.
— А что, как рыба ловится? Меньше, больше? — По рукам у Кольши тек жир, а глаза были счастливые, совсем детские, наивные, и смотрел он на Ник-Палыча уважительно.
— Откуда больше быть? Ты что ловишь, нефть ловишь? — с прищуром, хитро ответил старый Ник.
— Нефть ловлю, — рассмеялся Кольша. — В точку попал.
— Слушай, а когда нефть переловишь, чего делать будешь? — покачал головой старый Ник.
— Что, Ник-Палыч, — пробасил Яша, — думаешь, пропала рыбка-то?
— Меньше рыбы, ой, Яшка-а… рыбы меньше-е…
— Ну, а прогресс — куда его девать? — каким-то самоиздевательским тоном не спросил, а будто утвердил Яша.
— Кушай, пробуй царька… — приговаривал старый Ник, поглядывая на Аню. — Сказку потом слушать будешь… бай-бай… бай-бай-бай… — И смеялся по-остяцки заливистым, высоким, почти младенческим смехом.
Ночь стояла ярая, густая, блескучая на реке и непроницаемая по берегам; Обь с шипом, с шумом окатывалась на прибрежную гальку, в кронах деревьев гудел-шелестел верховик, и ни огонька, ни постороннего звука, только яркий костер вот здесь, на крутояре, еще больше сгущающий темень.
Кольшу с Аней спать уложили в отдельный шалаш, будто новобрачных. И правда, как только закрыли за собой лаз, потянулись в истоме друг к другу, пахло хвоей, рекой… А когда Кольша уснул, Аня долго еще лежала, прислушиваясь к ночи, и из всех звуков самым тревожным, неспокойным было биение реки в берегах, текла и волновалась она шумливо, и, как маленькой девочке, приятно, тепло было сознавать Ане, что, хотя ей и страшно, она ничего не боится, потому что рядом, теплый, горячий, лежит, накрепко уронив на нее тяжелую руку, самый родной, самый любимый… Она чувствовала себя счастливой, такой счастливой, что даже страшно вдруг становилось своего счастья, она вжималась щекой в Кольшино предплечье, гладила его небритую щеку ладонью, шептала глупые, пустые, важные для нее слова… Ночь как бы вошла в них, растворила их в себе, и опять ей почудилось, ощутилось, что мир безмерно огромен, а они в нем маленькие, беспомощные, а все равно Кольша рядом, и с ним не страшно ничего, и она по-глупому, по-бабьи заплакала сама не зная отчего, горячие слезы капали на Кольшину тяжелую руку…
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
— И последний вопрос нашего сегодняшнего заседания… тихо, тихо, товарищи, я понимаю, все уже устали, но — минуточку внимания… Итак, последний вопрос на сегодня — два заявления от гражданки Симуковой Александры Петровны. Первое. Зачитываю:
«В связи со смертью моего сына Симукова Н. Г., а также в связи с длительными пребываниями его жены Симуковой А. Б. на Севере по служебной необходимости прошу назначить меня опекуном их сына Алексея со всеми вытекающими отсюда правами и обязанностями с моей стороны по отношению к внуку. В просьбе моей прошу не отказать. Симукова».