Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— А ты сходи, Зоя Ивановна, вечером на Ивановскую улицу, — находчиво пошутил Аким, — там тебя и напугают перед спектаклем.

Ивановская улица была опасной окраиной после войны, на Ивановской улице всегда что-то страшное происходило после войны, жили там городские сорвиголовы, и вот давно прошли времена темных дел, злоключений и страшных легенд, выросли сорвиголовы и с удовольствием стали воспитывать своих детей, копаться в огородах и смолить рыбацкие лодки, а скандальная слава Ивановской улицы так и осталась в памяти горожан.

Добродушным хохотком отозвались и Боровский, и Безменов на шутку весельчака Акима, уже тоже немолодого, с редеющими и гладкими, всегда словно бы прилизанными волосами цвета кудели, незаменимого в городе руководителя местных актеров, человека, почему-то словно бы не имеющего и в пожилые годы ни фамилии, ни отчества, а только знаменитое имя — Аким. Все знали этого краснолицего весельчака, все горожане, говоря о нем, только и называли его Акимом, и для всех его звучное имя было связано с понятием праздника, досуга, театрального вечера в этом старинном огромном здании, на крыше которого обитали чуть ли не целой колонией аисты.

А Зоя Ивановна, чтоб не раздражаться хохотком этих людей, отвернулась в пустоту затемненного, высокого, как храм, зала, и ей почудилось, что старые, черные, пустующие кресла скрипят, скрипят. Сто лет жизни связано с этим залом, с этим дворцом! Нет, не кулисы влекли ее, впервые в жизни заманили ее на эти сценические подмостки, со всех сторон украшенные малиновыми плюшевыми кулисами, а вся жизнь, все большие торжества жизни проходили в этом храме. И тот чужой выпускной вечер накануне войны, на который они, восьмиклассницы, заглянули тайком и вдруг были приняты парнями, которые кружили с ними в вальсе за месяц или даже за неделю до гибели, до смертельных ранений; и тот первый после двух лет с половиной оккупации митинг, та перекличка, на которую не пришли ни погибшие подпольщики, ни ушедшие с армией подпольщики, тот незабываемый день слез, когда к маркизетовому ее платьицу привинтили весомый, красный, весь будто из загустевшей крови орден, все время при ходьбе оттягивавший нежную материю и как бы стучавший в ее грудь; и та новогодняя, уже мирная ночь, сыпавшая цветным снегом конфетти и оставлявшая разноцветные блестки на взбитых валиком ее волосах, на мороженом в холодной вафельной формочке, на красивых, словно тканых погонах мужа; и совсем недавнее торжество по случаю успеха веревочной фабрики, строгое торжество, на котором она сидела вот здесь, на этой сцене, за большим столом, положив руки на шершавое сукно, придававшее рукам розовый оттенок, — вся жизнь была связана свиданиями, встречами, разлуками, гулким стуком сердца именно с этим вместительным залом.

И чего ей бояться, если жизнь не приучила к боязни? Какие еще там мифические страхи ожидают на темной Ивановской улице?

Зоя Ивановна вновь, но уже со вздохом сожаления посмотрела на людей, знающих и все-таки не знающих ее юности, и отметила, как старый хроникер, наверняка собиравшийся писать репортаж с репетиции, сунул блокнот и иступившийся карандаш в карман брезентового плаща и тихонько подался прочь, за роскошные кулисы. И разбитной, наверняка уповающий на непременный успех Игорь Боровский приуныл. И весельчак Аким еще более сузил свои бутылочные монгольские глаза.

Зоя Ивановна поежилась, точно лишь сейчас ощутив прохладу зала, где озябнуть можно и душным летом, и тем более теперь, в сентябре, и едва ли не раскаяться пожелала в произнесенном, в своей нелепой мольбе и тут, же отказаться и от главной роли, для которой стара, и от другой роли, для которой нету дара. Поставить крест на чуждом ей поприще!

Но тут Аким, проницательно глянув узкими глазами, предвосхитил ее новое признание:

— А ты убеждена, Зоя Ивановна, что главная роль пробудит в тебе талант? Ты убеждена в своих способностях для главной роли? Ты не очень ли самоуверенна, Зоя Ивановна? И веришь, что можешь на сцене повторить свою юность? — И он, устав от целой очереди вопросительных слов, смахнул обильный пот надушенным платком: тучный Аким легко, от малейшего усилия, покрывался испариной. — А теперь, — пробормотал он, вытирая и губы, сквозь платок, — закончим репетицию до завтра. Попробуем и завтра эту же мизансцену, дорогие мои Зойки. — И посмотрел с безудержным весельем на старую Зойку, на молодую Зойку — на нее, Зою Ивановну, и на Веру Трубенец.

И как же противоречивы мы порою в своих чувствах! Без смущения называя себя бездарною и отрекаясь от сцены, она вдруг сердито взглянула на Акима, едва и тот счел ее бесталанной. Сотню раз можем мы упрекать себя в чем-то и можем словно бы нежиться этими собственными упреками, но попробуйте другие, посторонние! Тут мы ожесточаемся, тут нас не тронь: мы злые, мы зубастые, мы — одни шипы да иголки.

— Да разве я сама не понимаю, что не гожусь для роли Зойки? — гневно спросила она у Акима и Игоря Боровского, которые уже исчезали в глубине сцены, за кулисами. — Да что я, Демеховский, что ли?

И тотчас повторила для себя: «Да что я, Демеховский, что ли?» Такими привычными словами оскорбляли обычно горожане друг друга, если хотели обругать дураком. И только жителям Жучицы было и понятно это оскорбительное прозвище — Демеховский. Потому что жил, расхаживал по Жучице с большой, замысловато выточенной клюкой, служившей ему тростью, маленький, тщедушный, полоумный и безвредный человек Демеховский, обладавший единственной способностью — каллиграфическим почерком. Изо дня в день, как на службу, ходил Демеховский в паспортный стол и там, в прихожей, за рублевые подачки оформлял для деревенских теток документы, и милиция не гнала Демеховского: этот человек, не состоящий на службе, был очень кстати здесь, в прихожей паспортного стола, и тетки не совались лишний раз в дверь кабинета, а заискивали перед тщедушным и важным писарем.

И, как ни странно, хоть и осознавала весь вздор, невозможность и нелепость появления на сцене в своей же роли, в роли юной Зойки, но и все равно готова была возражать жизнерадостному Акиму, уже покинувшему подмостки. Пожалуй, она даже недолюбливала сейчас этого человека, заманившего ее на сцену и охотно считавшего ее бесталанной.

— Что ж, Зоя Ивановна, — вкрадчиво, сердечно и с очень вдумчивой миной произнесла Вера Трубенец, — у актрисы жизнь и состоит из трудов да разочарований. Ищешь-ищешь интонацию, не спишь, бормочешь спросонья слова чужих люден, отчаиваешься, нервничаешь, куришь, дуешь кофе. Труды, незримые тяжкие труды! — И Вера, сокрушенно вздохнув, коснулась пальцами мраморного лба.

Таким знакомым показался Зое Ивановне этот жест, она вспомнила своих выросших дочерей и как они тоже, делая умный вид, касаются копчиками пальцев лба, сокрушенно вздыхают, тяжким вздохом выражают всю сложность жизни, превращают будничные мелочи в неразрешимые, безысходные проблемы.

Но теперь, видя эту привычную горестность на красивом Верином лице, Зоя Ивановна чистосердечно пожалела эту городскую королевну, прелестную недотрогу, пожалела за какие-то непременные, будущие, уже настоящие горести, без которых не складывается жизнь, пожалела за возможную катастрофу, если вдруг не сбудутся мечтания этой девочки стать настоящей актрисой. И на какой-то миг ей показалось, что обе они — и она сама, и Вера — обделены божьим даром, обманываются и заблуждаются, что обе они — и пожилая, и молодая — дурочки, дурочки. «Да что я, Демеховский, что ли?» — тут же одернула она себя и повеселела оттого, что большая половина жизни прожита, страхи испытаны, и никакой катастрофы, следовательно, не будет, и нечего бояться этого.

— Зоя Ивановна, — глуховато, с дымком во рту, попросила сосредоточенная Вера, — мне бы кое-что прояснить… Мне бы кое-какие психологические подробности по ходу роли моей выяснить… Вы понимаете, Зоя Ивановна? Здесь, конечно, — она рукой с зажатой меж пальцев сигареткой повела в темную глубь пустынного и свежего, проветренного зала, — здесь не тот разговор. А вот ко мне бы…

88
{"b":"271768","o":1}