— Какой еще тут смерч?
— Да очень давно, говорят. До этого были дюны, а теперь пляжи ровные, как на реке. Налетел смерч, сровнял дюны, закрутил в воздухе тучу песка…
Нарочито вывела она его на ставшие родными за какие-то две недели грядки пляжа, где у нее теперь было много знакомых и где все ее приветствовали и провожали взглядами, и она, веселая от милых улыбок и традиционных приветствий, оглядывалась на несчастного следопыта и замечала, что здесь, на тепличном воздухе, среди валявшихся гроздьями тел, похожих на зрелые стручки, он становится все более мрачным, бредет с саркастической ухмылкой на губах. Словно он торжествовал свое поражение!
Когда опять с нею согласно раскланялась стайка загорелых старцев, Вячеслав буркнул:
— Хелло, мужики!
И она, поразившись его небывалой развязности, определила, что он лишь сейчас опьянел: водка подействовала на него медленно, как лекарство в таблетках.
Ну и муженек, ну и ревизор из Москвы! Нет, поскорее с пляжа, поскорее куда-нибудь в Майори или даже на такси в Ригу, чтобы ветром, а потом кофе развеять хмель у смутьяна из Москвы!
А он, становясь в одно мгновение трезвым, с насмешкой, как-то свысока взглянул на нее и убежденно закончил некий непонятный ей, внутренний спор:
— Пора, пора подумать и о себе. На Кавказ я не поеду, а скорее всего в Крым. Не сидеть же летом в Москве. Ты, конечно, посоветуешь снять дачу, сидеть под Москвой, стать кашеваром, дожидаться тебя на выходные. Но я твердо решил: в Крым.
— Вот и угомонился, несчастный Отелло, — тревожно согласилась она, подавила вздох и посоветовала себе не расстраиваться, а лишь поддакнуть Вячеславу, который неизвестно почему взбесился под старость.
Да, славненькое дело: на Балтике, в раю, в безоблачном июле, твердить о Крыме! Но что поделаешь, коль Вячеслав не находил иных слов и бубнил о том, как он любит запущенные городки Крыма. Что поделаешь! И вся суббота, весь этот день прошел для нее в пустопорожних разговорах о Крыме: Вячеслав напоминал всюду — и за ужином, и за бутылкой румынского вина в кафетерии, и в кинозале здесь же, в Доме творчества, — о заманчивом отдыхе в одиночестве, а она упрямо и горячо соглашалась, лишь бы не портить себе нервы.
Он даже и потом, когда улеглись они, погасив горящие с каким-то постоянным жужжанием и шорохом люминесцентные лампы, напоминал о Крыме, как будто угрожал своим Крымом, и она, рассмеявшись, захотела прильнуть к нему, опытной рукой погладила и определила, что он крепится из последних сил, а он отстранил ее вновь и сказал скороговоркой:
— Я летел, я устал, мне надо отдохнуть.
И она задумалась на минуту: уж не объясниться ли в любви пожилому шпиону? Уж не успокоить ли его, не сказать ли, что рвалась на Балтику отдыхать, а не ради приключений, не ради того, чему охотно предаются, лишь появись свобода, иные женщины?
Но, слава богу, тут же она и уснула, наверняка сраженная бокалом сухого вина.
А утром умывалась с нарочитым шумом, стучала о стеклянную подставку под зеркалом разными флакончиками и тюбиками.
Он тоже нарочито громко фыркал, уж очень долго фыркал под краном, постанывал от наслаждения, прекращал упоенный вокализ и вновь продолжал фыркать, стенать, крякать, так что она, не выдержав, вошла в ванную, принялась протирать усеянное брызгами, как каплями дождя, зеркало, выговаривая:
— Тут, между прочим, тоже слышимость, Вячеслав. И соседи, между прочим, заняты с рассвета, сидят за письменными столами.
— Ты хочешь сказать, что я надоел? — восторженно спросил Вячеслав.
Она в чистом зеркале видела: Галина Даниловна и Вячеслав Иванович, жена и муж, два дурака, симпатичные такие дураки средних лет, оба разгневанные и еще более приятные, одухотворенные во гневе.
— Ты хочешь сказать, чтоб я улетал пораньше, сегодня, а не, допустим, в понедельник на рассвете?
— Как удастся, — пожала она плечами, жалея в этот миг себя и стараясь не распускать нервы.
— Ну! — воскликнул Вячеслав, весь сияющий, выбритый, праздничный. — Я так и знал. Я и билет взял в Рижском аэропорту на сегодняшнее утро. Так что, жена, не пойдем мы раскланиваться со старичками по пляжу, а поедем в аэропорт. Жены всегда провожают мужей, это удается им с доблестью!
И не успела она опомниться, как такси уже рассекало целебный воздух приморья, неслось по взморскому шоссе, минуя Дзинтари, Булдури, Лиелупе, все эти крохотные городки, объединенные названием Юрмала, что в переводе с латышского означает Берег Моря, а потом, после торопливого объятия перед турникетом, почти на взлетном поле, уже другое такси мчало назад, в Дубулты, и недоумение терзало ее: ну почему мы с ним такие кретины?
По привычке она зашла в кафетерий Дома творчества и почти проглотила черный кипяток, отчего защипало в глазах, и надо было тотчас бежать вон из кафетерия, чтобы в своем номере броситься ничком на диван и расплакаться скромно, без всяких воплей, без бабских подвываний, в этом беззвучном плаче находя и успокоение: ведь московский шпион прилетал оттого, что не вынес жизни без нее, и ведь любит до умопомрачения, до этих диких выходок, на которые толкает ревность, любит и будет любить вечно!
4
Какое живописное запустение: полы покрылись пылью и похожи на асфальт, забыта в прихожей раскрытая жестянка с высохшим до керамической твердости и треснувшим шоколадным сапожным кремом, забыта на холодильнике вечерняя газета с новостями месячной давности. И даже выцвели наклеенные на кухонной стене записки беглецов, в которых нескрываемое ликование:
«Уехал в Крым. Целую!», «Уехала на турбазу. Целую!»
Когда знаешь, что еще более похорошела на курорте, то волнуешься за взрослого беглеца, еще перед побегом выдавшего невольно свою неутихшую, бешеную любовь.
Когда знаешь, что некрасиво волноваться и за дочь и что вообще любое волнение портит цвет лица и даже может лишить твое посвежевшее лицо следов долгого, затяжного праздника, то вздыхаешь, гася досаду, отклеиваешь со стены записки беглецов и берешься с охотой наводить в квартире блеск и чистоту, и все это делаешь с легким сердцем, припеваючи.
Конечно, не один день ходишь с тряпкой, шваброй, пылесосом и поешь при этом, а несколько дней заканчивающегося отпуска, носишься по три раза на дню вниз, к почтовым блокам, как вдруг вкрадчиво щелкает дверной замочек, появляется беглое дитя, Алена, с порога бросающееся к холодильнику поживиться хоть чем-нибудь, ты смотришь на нее, исхудавшую на турбазе и обалдевшую от неумолчных гитар, взыскующим взглядом ищешь в ее глазах порочный блик счастья, но глаза девочки темны от безысходной грусти, и ты можешь оставаться спокойной за нее до следующего лета или хотя бы до весны: ах, все нормально, и как хорошо, что у Алены безответная влюбленность!
В полночь пьешь с нею чай, аппетит у Алены дай бог какой, и вот кормишь и поишь девочку с заплаканными глазами, надеясь, что она поправится, располнеет в одночасье, касаешься ее коричневых рук, выпирающих ключиц, щечек с нежнейшей кожей, привлекаешь жующую девочку к себе, сострадаешь и говоришь вполголоса о том, как бесконечны у жизни возможности для счастья, заглядывая при этом в продолговатые агатовые глаза дочери и опасаясь, как бы не разорвалось сердце у нее от первого глубокого переживания.
В лаборатории, где возгласами изумления встречаю бледные красавицы, кладешь каждой на стол мелкие буроватые камешки неотшлифованного, собранного в морской, тающей на песке пене янтаря и делишься яркими впечатлениями, во время обеда миришься с запахами щей в лаборатории, живописуешь, как незаметно, в одно лето, превратилась дочь из угловатой девчушки в женственную незнакомку.
Каждый день сотрудницы все более восхищены твоим внешним видом, твоим чудным загаром, а ведь сотрудницам не известно, что прилетела ты из Юрмалы не очень загорелая, а здесь, в Москве, всякий раз после работы: вместе с Аленой едешь на травянистый берег Москвы-реки, в самый конец Серебряного Бора, — и оттого лицо и руки стали терракотового цвета. Да, волшебная смесь балтийского солнца, московского солнца, купания в море, а теперь в реке, воздух взморья и почти дачный воздух на голубой границе, где по одну сторону Москва, а по другую — деревенька Троице-Лыково на том холме, к которому допоздна, словно по расписанию движения московского транспорта, причаливает теплоход, заменяющий паром.