Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Пот сотами выступил у него на лбу, единственная прядь жидких русых волос приподнялась и встала торчмя как бы от ужаса, хотя это бриз оживил ее, и Гвоздь, поймав в воздухе над собой трепетное крыло, уложил шалящую прядь поперек теплого черепа и с некоторым опасением взглянул на курортного приятеля, готовясь к оправданиям, к новым монологам, если Шапошников сочтет его жестоким.

Когда мы, мужчины, уезжаем в командировку или в отпуск, то охотно ищем мужского общества, легко для наших зрелых лет находим отзывчивого говоруна и под рюмку или просто под настроение освещаем такие пропасти своей души, которые тщательно скрываем от лучших друзей, даже от друзей детства. А Шапошников сразу показался верным человеком, и эти его широкие и плоские губы гурмана, эти изогнутые, как сабли, морщины на сухих щеках, эти вечно прищуренные глаза цвета железа выдавали сложную судьбу, отмеченную происками женщин и изобретательностью нищеты, капризами удачи и непоследовательной географией жительства. Впрочем, о многом Шапошников намекнул сам в те минуты откровения, когда душа ищет душу, и Гвоздь обнаружил пунктир его жизни таким: детство он прожил в страхе за жизнь, за детство, юность разменял на скудный хлеб, молодость пропил, а в зрелые лета стал коллекционером радостей. Что ж, иным праведникам мы никогда не доверимся, а вот таких, у которых за плечами снизка житейских ошибок, охотно видим своими покровителями.

— Кого же ты покинул, слепой человек? — раздумчиво и как бы у самого себя спросил Шапошников. — Своих детей? В своем же городе? Да здесь они, здесь! — И пальцем он повторил на его линялой тенниске приблизительные очертания сердца.

В самом деле! Куда уедешь от тех, которые стесняются тебя, но остаются твоими кровинками, начавшими извечный путь от колыбели в туманное и навсегда неведомое для тебя дальнейшее будущее, — куда уедешь от сыновей, если и на юге слышишь их грубеющие голоса, если в твои южные сны все равно входят они, упрямцы и спорщики?

— Вот Мишке, старшему, скоро шестнадцать. Он у меня и атлет, и на рояле стучит, ему скоро шестнадцать, паспорт получать… Может, известным человеком вырастет, а фамилия у нас юмористическая, скорее на кличку похожа. Ну, это я Колька Гвоздь, человек простой, а вот если Мишка выбьется в люди? Может, подправить фамилию, чтоб он был, скажем, Гвоздев хотя бы, а не Гвоздь? — окрыленный мечтою о славе сыновей, зачастил он, тут же понимая, что вовсе не облагороженная фамилия будет метить в жизни сыновей, а некий семейный знак, дарованный природой.

Может быть, Шапошников научился молчанием скрадывать чужую глупость или каждую минуту жил здесь, на древнем берегу, размышлениями о вечной красоте, о голубой черепице моря, остававшегося таким же, как век или тысячелетие назад; он как бы отвернулся от всего, что лежало за спиной, и смотрел туда, где море небесного цвета и небесное море смыкались и образовывали обманчивую грань, за которой кончается мироздание.

— Мы с тобой выкатились из золы военного костра, как две обгоревшие картофелинки, — наконец вернулся оттуда, где край земного моря, Шапошников. — И обрадовались, что нас не проглотила война. А того не знали, что долго нам катиться по земле и все никак не вылезти из черной кожуры. А когда прикатились сюда, то спохватились, что пора остановиться, отряхнуться от той золы и погреться на этой земле. Господи, как же мы пропустили самые теплые денечки своей жизни! И поверь, Коля, я только в сорок понял, каким должно быть мое детство. Кругом няньки, официантки, медсестры — ну, будто множество мамок устроили для меня спектакль о моем детстве, которого я таким и не знал. Прочь, Коля, нашу черную кожуру, встань да отряхнись от золы! И если ты способен забыть о том, что ты лысый и многодетный, то мы сейчас — в гости к божественным женщинам, которые умеют жить легко, не замечая мусора, окружающего нас!

И он тронул вдоль по набережной, прочь от восточного дворца, гордо вскинув голову и придавая достоинство своему поношенному лицу.

А Гвоздь, воодушевленный метафорической дерзкой речью приятеля, припустился за ним, ощущая в одном из брючных карманов вес бумажника, полного крупных денег, гарантировавших удовольствия, широту желаний, безбрежность щедрых трат.

Пойдем, пойдем по Феодосии! Слева море, Феодосийский залив, тасующий волны, пляж, вокзал и порт, справа — бесчисленные улочки, впадающие в луку набережной, где особняки кричали о роскоши прошлого века и где все ценности Феодосии оказались сосредоточенными лишь в двух строениях: немного в стороне от набережной в причудливом домике, несколько напоминающем огромную капитанскую каюту, в домике, в котором жил нищий мрачный создатель волшебных повестей, и в эпицентре набережной в палаццо, в котором творил и оставил навсегда полотна знаменитый художник-маринист. И поскольку хранились в палаццо известные полотна, то как бы охраняли его установленные на вершковые постаментики два серых мраморных льва, изготовленные еще древними людьми, а убогую каюту писателя не сторожил никто. Господи, всюду здесь, где веет ветер с моря, с запредельной дали и словно из тех, до новой эры, времен, все напоминает о вечности: эти прочные львы с зализанными тысячелетиями и оттого лишенными ноздрей и носового бугорка мордами, эта уцелевшая и точно побитая оспой башня Константина и море, море. И какие мелкие страсти должны одолевать нас и здесь, на берегу вечного моря, если все проходит и торжествует лишь мрамор, лишь камень? И Гвоздь, обретая эту истину, на ходу оглянулся, словно захотел запомнить Феодосию, и в глаза моментальными снимками бросился город в июньском великолепии: вдающаяся в крымскую сушу тетива набережной, бессмертные мраморные львы, ресторан «Одиссей», где вино дарует возможность путешествия во времени, осененные акациями сановитые театральные тумбы с афишами, зазывающими на концерт ансамбля поющих ничтожеств, и похожие на огромные фонари из прозрачного стекла газетные киоски, где цветные изображения Крыма представляли курортный полуостров более волшебным, чем он был в реальности. По привычке Гвоздь задерживался на мгновение у киосков, чьи стеклянные грани были расцвечены открытками, соперничающими с обыденностью, и не решался брать открытки с немыслимо яркими видами юга, а скромных пейзажей не попадалось, и он понимал, что нежно-тревожные строки, адресованные домой, остается писать на отрываемых в большом блокноте листах из толстой бумаги с замурованными в нее опилками.

Как прозорлив тертый Шапошников! Вот идешь почти райскими тропками в гости к феодосийским женщинам, вот уже и серые врата рая, за которыми скучают южные женщины, а в мыслях все та же Жучица, все тот же дом, и жена, и строптивые сыновья, — как будто и в самом деле здесь жена и сыновья, здесь, а не в обетованной Жучице!

Конечно же, он не хотел знакомства с развязными южанками и надеялся, что они, божественные, по определению Шапошникова, окажутся чинящимися дамами и что можно будет, исчерпав в разговоре круг волнующих тем, еще до сумерек прервать легкую беседу и отправиться ночевать в свой дворец.

Да вот едва предстали перед ним три красавицы, какой тут же застыл со стеснительной улыбкой под абрикосовым деревцом, и даже упавший с дерева сам по себе и угодивший в кармашек его тенниски перезревший абрикос не смог обнаружить в нем способности двигаться, волноваться, опасаться абрикосового града; он столбенел с рапидной улыбкой на лице, догадываясь, что перед ним не только красавицы, но и ворожеи.

Только сначала, конечно, перед ним оказались выложенные из серого камня в виде узенькой арки врата рая с гофрированной пластмассовой калиткой.

Затем рай начался густым цветником, почти непроходимыми дебрями гладиолусов, чьи цветы напоминали старинные граммофоны, или какие-то бархатистые раструбы, или какие-то чашки для крымского воздуха, и все это пиршество живых красок, розовых, алых, кумачовых, свекольных, фиолетовых и даже фиолетово-черных гладиолусов переходило в ботаническое богатство раскинувшегося на холмиках сада, способного в любой месяц лета наполнить подставленные ладони плодами и ягодами: черешней, абрикосами, кизилом, алычой, айвой.

37
{"b":"271768","o":1}