Вы не удивляетесь тому, что барахтаетесь в гражданской войне, как свинья в грязи? Море крови не смогло смыть это позорное пятно. Октавиан тоже, конечно, не сможет.
Поэтому не говорите мне, римляне, ни о славной судьбе Рима, ни о божественной миссии римского народа, ни о грядущем Золотом веке. Всё это не более чем слова. Я знаю, я и сам пользовался ими. Истина в том, что вы были прокляты при рождении и проклятие живёт в каждом из вас. Вы как треснутый кубок финикийского стекла: повреждение слишком глубоко, чтобы его можно было исправить, и, как ни латай, всё равно он не будет целым, остаётся только разбить его совсем, расплавить и начать заново.
Не говорите мне, римляне, о братоубийстве.
6
После смерти брата я месяц проболел.
В моей памяти мало что осталось об этом времени, кроме снов, если это, конечно, были сны. Он обыкновенно приходил ко мне по ночам. Иногда он стоял в углу комнаты, озарённом лунным светом, уставившись на меня, и вода по лицу сбегала с его прямых волос, стекала по раскрытым белым глазам, капала на половицы с края туники. Другой раз он обернётся ко мне из тени на свет, и окажется, что у него только пол-лица, вторая половина обглодана до черепа. Он молчал, и я никогда не заговаривал с ним. Я даже не прятался под одеялом, как делал всегда, когда меня преследовали ночные страхи. Даже тогда я понимал, что он — моё наказание и я должен либо терпеть, либо страдать ещё сильнее.
Он до сих пор приходит время от времени, особенно когда я усиленно поработал и переутомился или когда у меня мигрень.
Я пропущу несколько лет — не потому, что память о них не сохранилась, а просто потому что это не имеет значения. Эти годы были как бы отрезком дороги между двумя вехами — необходимые сами по себе, но ничем не примечательные, неотличимые один от другого.
Мой брат Гай родился месяцев через десять после того, как умер Марк. Его появление помогло ликвидировать — или, по крайней мере, перекрыть словно мостом — растущую трещину между родителями; мне бы никогда это не удалось. Они не считали меня виноватым в смерти Марка, во всяком случае, ничего такого не говорили. Для них это был несчастный случай, проказа не в меру расшалившегося мальчишки, которая привела к столь ужасным последствиям. Они никогда так и не узнали и, я думаю, даже не подозревали, что я вообще к этому имею какое-нибудь отношение, не говоря уже о том, что я был первопричиной несчастья. Когда появился Гай, меня просто отодвинули в сторону. Я ожидал этого и не обижался.
Что ещё? Конечно, я ходил в школу: учил буквы и дроби; выписывал: «Работать — это значит молиться» — и прочую давно известную ложь, которую с тех пор я помогал распространять; бывал бит учителями (не часто) и товарищами (частенько), рос и мужал, не только телом, но и душой. Жил.
Отцовское имение процветало, он прикупил и соседнее хозяйство, занялся продажей строевого леса и добился нескольких прибыльных договоров на поставку леса для строительства. Мать старела, толстела и становилась угрюмее, пристрастилась к дорогим украшениям и египетским благовониям.
Время шло.
К двенадцати годам я достиг следующей своей вехи.
До сих пор школой для меня была лавка, расположенная на улице, идущей от главной площади Кремоны, приспособленная под класс и отгороженная от прохожих потёртой занавеской. Заправляли в школе два брата — Арий Нигер и Арий Постум, которые поделили между собой (как я подозреваю, совершенно произвольно) обычные обязанности учителя письма и учителя арифметики. Братья были здоровенные, красногубые, жирные детины, с прямыми тёмными волосами и обломанными ногтями, и мы звали их (за спиной, разумеется) Niger и Nigrior (Злюка и Злыдень).
Я ненавидел их. А заодно и то, чему они учили.
— Ладно, парень. Что останется, если отнять пять двенадцатых от унции? Ну, давай, давай же, живей! Я не буду ждать целый день!
— Половина, сударь.
— Глупости! Снимай тунику и подай розгу. Теперь ты, сын Фанния!
— Треть, сударь.
— Молодец! Ловкий парень! Никто не обсчитает тебя, когда вырастешь, а?
Будь на то воля отца, думаю, что, кроме этого, я не получил бы никаких других знаний. Не потому, что я был тупицей — совсем нет, большинство уроков были до смешного простыми, если вообще не бессмысленными, — или же отец не всерьёз относился к своим обязанностям. Просто для него практическое образование заканчивалось основами грамоты и счета, да он и не настолько интересовался мною, чтобы замечать мои высшие устремления. К счастью, мать была другого мнения, хотя её побуждения были не так уж благородны.
— Тертуллия, жена мясника, на днях говорила мне, что её сын Квинт добился больших успехов в греческом. Он уже выучил половину книги Гомера, а ведь ему только тринадцать лет!
— Что толку в греческом для мальчишки мясника? Покупатели следят за тем, не кладёт ли он большой палец на весы, им не до того, чтобы спрашивать, как звали бабушку Ахиллуса.
— Ахиллеса, дорогой. Я думаю, это не будет лишним. К тому же если сын мясника в состоянии выучить греческий, то я не вижу причины, почему бы и нашим детям не сделать того же.
Мать настояла на своём. Как только я достаточно подрос, я пошёл в школу средней ступени[27].
Класс был лишь немногим лучше, чем у братьев Ариев: это была задняя комната в хлебной лавке на улице Общественных Бань. По крайней мере, мы могли уединиться, хотя обстановка и не вдохновляла: гипсовые бюсты Гомера, Гесиода и Алкивиада[28] (почему и он находился там же, я смог оценить значительно позднее) слепо глядели на нас с нескольких полок. Там также была — чудо из чудес! — карта Греции, прикреплённая к стене за учительским стулом.
Учителя звали Эвполий, и я не могу себе представить человека, более не похожего на братьев Ариев. Он был высокий и худой, как тень, совершенно лысый, если не считать нескольких прядок волос, заботливо распределённых по черепу и напоминающих трещинки на яйце. Теперь я думаю, что ему было не больше пятидесяти, но тогда он казался мне древним и ветхим, как обрывок использованного пергамента, который тёрли пемзой до тех пор, пока он не начал просвечивать. Говорил он тихо, чуть ли не шёпотом, так что приходилось склоняться к нему, чтобы расслышать.
Он очаровал меня. Очаровал с первого же мгновения первого дня.
— Слушайте, — сказал он без всякого предисловия, лишь только овладел нашим вниманием. — С помощью бога-лучника Аполлона троянец Гектор оттеснил греков с полей брани Трои обратно к их кораблям. Ахилл не принимал участия в битве, рассердившись на то, что царь Агамемнон отнял у него рабыню Брисеиду. К Ахиллу подходит Патрокл, его друг, и просит одолжить ему доспехи. «Дай мне на время твои доспехи, — говорит Патрокл, — и я буду сражаться вместо тебя. Переодетый в твою броню, я разобью троянцев, отодвину их войско назад, спасу нашу армию. Разреши мне это, Ахилл, в знак нашей дружбы». И Ахилл позволил, не зная о том, что посылает друга на смерть. Вот таков сюжет. А теперь слушайте, дети мои!
И он, стих за стихом, рассказал это обжигающее предание. Я не понял ничего и понял всё. Я слышал звенящие удары бронзы о бронзу, глухой стук копья о плоть, скрежет упирающихся друг в друга щитов из воловьих шкур, ощутил запах пота и вкус пыли и крови на своих губах. Я чувствовал, как скорбь, и слава, и трагедия смерти Патрокла поднимаются к горлу и душат меня, как собираются в глазницах и проливаются слезами.
Меня обвиняли в том, что я воровал стихи у Гомера. Но это невозможно. Попробуйте, и вы поймёте, что легче вырвать дубину из рук Геркулеса, чем украсть хоть одну строчку Мастера. По сравнению с ним мы, поздние поэты, — пигмеи.
Когда в моих глазах прояснилось, я заметил, что учитель наблюдает за мной. В классе царила полная тишина.