Они налетели с юга с яростью атакующих орлов. Они трепали нас три дня. Ветер свистел и завывал, гуляя по черепичным крышам, дождь хлестал по земле и превратил поля в бурлящее море грязи. Мы оказались среди воды, как на корабле, нас швыряло вверх и вниз, из стороны в сторону, вздымало на гребень волны и кидало в пучину, мы погружались и выныривали вновь, палубу залило водой, снасти снесло: а когда силы у ветра иссякли и солнце пробилось сквозь редеющие облака, мы выползли из трюма и увидели, что мир стал другим.
— Могло быть и хуже.
Это отец: как настоящий сельский житель, он преуменьшал размеры ущерба. Имение выглядело так, будто какой-то бог-великан топнул ногой и растёр его своей сандалией. Плетни были порушены или наполовину погребены в грязи. Везде валялись оторванные ветки, а от деревьев остались одни остовы с содранными листьями и прутьями. Лозы шпалерного винограда, увивавшие стену дома, поломались, лишившись подпорок, и только черепица крыши была цветным пятном среди его верхних ветвей.
— Могло быть и хуже, — повторил отец, оглядевшись. — Урожай в доме, животные в безопасности в своих загонах. А с ремонтом мы до весны управимся.
— А как же пчёлы? — спросил я.
— Ульи укрыты от самого сильного ветра. И Ханно должен был укрепить их камнями.
— Может, мне сходить проверить? — предложил Марк.
Отец с улыбкой обернулся к нему: это была особенная улыбка, которую он приберегал для Марка, не для меня, — тёплая, одобряющая. Отцовская.
— Сходи, сынок, — ответил он. — Я хочу взглянуть на остальные лозы.
— Пойдём. — Марк схватил меня за руку. — Это была твоя идея.
Мы бежали к реке, разбрызгивая лужи, которые покрывали почти весь луг, Марк, как всегда, впереди, я за ним, ёжась от соприкосновения голых ног, обутых лишь в сандалии, с холодной водой.
— Подожди меня! — крикнул я, и Марк остановился и обернулся с усмешкой.
— Пошли, эй ты, тихоход, — сказал он. — Река, наверно, разлилась. Мы можем сделать лодки и поплыть в Индию. Публий, да пошли же!
Пашня осталась позади. Вода из маленькой дренажной канавки перелилась через край и почти достигла ульев — почти, но не совсем. Ханно хорошо выбрал для них место — на вершине небольшого склона, под прикрытием деревьев. Сами ульи были надёжно защищены, как и говорил отец: каждый домик покрыт сплетённой из камыша рогожкой, привязанной верёвками, которые, в свою очередь, были придавлены к земле тяжёлыми камнями. Я прислушался, но внутри не было ни звука. Пчёлы спали, и им снилась весна.
— Давай спустимся к реке, — предложил Марк.
Я и не думал, что она может быть такой широкой.
Мимо нас текла бурая, густая, как суп, вода. Мёртвые ветки тянулись из воды, словно клешни, или, кружась, стрелой проносились мимо. По берегам, да и в самой реке, было разбросано то, что она украла у человека, — ивовый плетень, останки разбитого ялика, труп утонувшей овцы. Река гипнотизировала меня, я стоял как околдованный; она играла мускулами, словно смуглое божество, и подзадоривала меня помериться силами.
Я почувствовал тошноту.
— С этой стороны целый кусок берега снесло! — ликовал Марк. — Посмотри вон на то дерево!
Это был вяз. Пока он стоял прямо, то, наверно, был добрых восьмидесяти футов высотой. Река повалила его, выхватывая землю из-под корней, унося её и приходя за новой порцией до тех пор, пока дерево не накренилось вбок и не упало: теперь оно лежало во всю длину в воде, кроной на противоположном берегу.
— Будто мост. — Марк пробрался поближе к дереву, подхватил прибитую к берегу корабельную снасть и стал размахивать ею, как саблей. — Я Гораций[21], защищающий Свайный мост[22]. — Он пролез среди торчащих корней, прошёл по гладкому стволу и повернулся лицом к армии этрусков. Под ним кипело и неистовствовало коричневое божество, хватая жадными пальцами его сандалии. — Подходи, Порсенна[23]! Подойди и отведай римского железа, если осмелишься!
Я не двигался.
— Ну, иди же, Публий! — Марк положил свой меч. — Не порть удовольствие, здесь совершенно не опасно. — Он крутился на пятках, припадал к стволу, распевал: — Публий — девчонка! Публий — девчонка!
— А вот и нет! — закричал я.
— Гляди, он твёрдый как скала! — Марк подпрыгнул. Ствол не шелохнулся. — Тебе же не надо заходить далеко. Можешь оставаться у берега и держаться за корни.
— Нет. Это слишком опасно.
— Девчонка! Девчонка!
Я медленно двинулся вперёд. На мелководье плавала длинная прямая палка — шест, которым подпирают бобы, принесённый сюда с одной из ферм, что расположены выше по течению. Если я возьму его, подумал я, то мне совсем не придётся покидать берег.
Я вскарабкался на ствол, ухватился за корень и решительно выставил шест вперёд.
— Вот так-то лучше. Теперь давай-ка немного поживее. Устроим настоящий бой на мечах. Подходи, ты, девчонка! Сражайся!
И он всю свою силу обрушил на шест. От сокрушительного удара моя рука онемела, меня развернуло так, что я чуть не выпустил и корень и шест. Я начал реветь.
Марк засмеялся.
— И ты называешь себя воином! — насмехался он. — Мне не нужна больше ничья помощь, чтобы защищать мост от тебя, Порсенна! Девчонка, больше ты никто!
— Прекрати!
— Девчонка! Девчонка!
Я бросился на него. Сквозь слёзы я видел, как конец шеста уткнулся в середину его груди, видел, как его лицо стало сначала удивлённым, а потом испуганным, слышал всплеск, когда он плюхнулся в воду.
Я мог бы спасти его, даже тогда. Я мог бы протянуть ему шест, ведь он цеплялся за одну из свисающих веток вяза, пытаясь не дать утянуть себя торжествующим пальцам божества. Это было бы легко, так легко.
Но я не сделал этого.
Ну, говори, Вергилий. Говори.
Осторожно продвинувшись по стволу, я приставил острие шеста к его горлу, под разинутым в крике ртом, и толкнул.
Мы нашли его тело через неделю в пяти милях ниже по течению, но какое-то животное добралось до него первым, половины лица как не бывало.
5
Об этом никто не знал. И так никогда и не узнал. Вы испытываете отвращение. Как он осмелился искать нашего сочувствия, этот убийца, этот исповедующийся братоубийца? Как он посмел заклеймить Августа трусом, лицемером и своекорыстным тираном, когда его собственная душа проклята? Как посмел этот поэт поучать нас?
Я не прошу вашего сочувствия. Никого не поучаю. И меньше всего я прошу прощения.
Я просто говорю правду.
Подумайте. Если братоубийство ложится проклятием на человеческую душу, то как же тогда быть с душой народа?
Вы беспокойно заёрзали. Вы знаете, что сейчас будет: правда, о которой никогда не упоминают, череп на пиру. Тёмное пятно на рождении Рима.
Какой ещё народ начинал с убийства брата братом? Ответьте мне. Какой ещё народ не только мирится с братоубийством, но и превозносит его?
«Да погибнут все, кто перепрыгнет через стену Рима![24]»
Однажды в Бриндизи[25] я встретил еврея, который рассказал мне о другом случае, похожем на убийство Рема Ромулом. Его бог оставил на лбу убийцы отметину и изгнал его из племени, чтобы тот умер проклятый. Конечно, это было справедливое и заслуженное наказание, сказал еврей. Почему же тогда, ответьте, Рим поклоняется своему основателю как богу?
У меня не было тогда ответа. И до сих пор нет.
Взгляните, римляне, на свои древние Законы Двенадцати Таблиц[26]. За убийство отца, матери, бабушки, дедушки живьём зашивали в мешок вместе с собакой, гадюкой, петухом и обезьяной и бросали в море. А о том, что полагалось за убийство брата, закон молчит. Неужели вонь от убийства брата меньше оскорбляет божественные ноздри? А может быть, это молчание греха, нелёгкого соучастия?