— Вера — это одно, — осторожно произнёс он, — факты — совсем другое. Душа существует. Предпочитаем ли мы верить в неё или нет — не важно.
Уже несколько месяцев я не обсуждал философских вопросов — всё моё время отнимала поэзия и другие дела. Меня обдало горячей волной предвкушения интересного спора, и, положив книгу на место, я бросился в атаку.
В конце концов каждый остался при своём мнении. Мой новый друг представился. Его звали Матфей, и по происхождению он был александрийский еврей, обосновавшийся теперь в Бриндизи. Он пригласил меня в свой дом, находившийся неподалёку, выпить по чаше вина.
Я очень приятно провёл день с Матфеем и Сарой, его женой. Несмотря на то что Матфей изучал греческую философию, он больше интересовался еврейским Писанием. Я не могу восстановить в памяти всех подробностей нашей беседы, помню только, что мы спорили о еврейских пророчествах, касающихся Мессии (по-латыни «Помазанник»).
По еврейским верованиям, Мессия — это человек, посланный Богом освободить их племя от врагов, включая, конечно, и их самих. Они не знают, когда он придёт, но его приход будет означать начало новой эры процветания и справедливости. В век Мессии лев возляжет рядом с ягнёнком и войны на всей земле прекратятся навсегда.
Мы сидели на осеннем солнышке в саду Матфея, он читал мне Писание, и даже сквозь его корявый перевод я мог почувствовать ритм и жар языка. Кто бы он ни был, этот Исайя[182], он был великим поэтом, тем более великим, что был рупором их бога. Когда я распрощался с ним и ушёл, слова его остались со мной и звучат в ушах до сих пор.
На следующий день был подписан договор о мире. По этому случаю Октавиан и Антоний поделили мир между собой; Антонию достался восток, Октавиану — запад. Лепиду оставили во владение Африку, а решение об изгнании Агенобарба отменили. Кроме того, так как жена Антония Фульвия умерла в ссылке в Афинах, договор закрепили династическим браком между Антонием и сестрой Октавиана Октавией.
Говорят, что, когда весть докатилась до Рима, устроили такие празднества, каких ещё не было на памяти живущих. Бриндизи, конечно, в ту ночь безумствовал. Я никогда ничего подобного не видел, включая даже благодарственный молебен после битвы при Акции. Словно весь город превратился в одну огромную свадьбу, солдаты и горожане — все вместе. Не было ни насилий, ни грабежей, вряд ли даже кто-то сильно напился, что само по себе уже было чудо. Более того, было странное, растворившееся повсюду, даже в самом воздухе, ощущение — ощущение, что всё будет хорошо. Я не могу сказать об этом более понятно, как не могу объяснить необъяснимое. Просто так было. Если бы требовалось убедить меня в том, что мир — величайший дар, который могут дать нам боги, то, что бы ни случилось потом, та ночь была самым лучшим доказательством.
Я вернулся к себе рано, но не мог уснуть. Мне не было покоя, как будто по коже ползал миллион крошечных мушек. Я пытался читать, но либо буквы разбегались по странице, либо слова выскакивали из головы. Я много раз вставал, ходил по комнате и снова ложился, но всё время мой взгляд был прикован к окну. В конце концов я распахнул ставни и выглянул наружу, в город.
Это был волшебный вечер, ясный и весь усеянный алмазными звёздами. Я увидел, как внизу, подо мной, сверкают тысячи факелов и их огоньки, похожие на светлячков, переплетаясь, движутся по узким улицам; я услышал шорох голосов, словно волны перекатывали по берегу гальку. Не знаю, сколько времени я простоял так, в восторге впитывая в себя мир, и согласие, и чистое наслаждение этой ночью. Кажется, я молился, но не уверен в этом, тем более не знаю, какому богу. Во всяком случае, когда я отвернулся, по щекам моим текли слёзы.
Не могу вспомнить ни как я достал грифель[183] и восковые таблички, ни как писал стихотворение, которое стало моей четвёртой «Эклогой». Я никогда раньше не писал стихов, подобных этим, и никогда больше не смогу. Они пришли непрошенно, завершённые и совершенные, как искусно огранённый драгоценный камень. В них воплотилась и эта ночь, и мои воспоминания о свитке с еврейским Писанием, и ликование по поводу договора и брачного контракта, но это ещё не всё. Было что-то, что стояло у меня за спиной и, пока я писал, водило моей рукой, но до сегодняшнего дня я не могу сказать, кто или что это было. Я могу быть только благодарен.
Стихи славят рождение ребёнка, не обычного ребёнка, а того, кто вернёт Золотой век, времена Сатурна, когда нигде на земле не было ни войн, ни голода, ни страха, когда человек и природа были едины в своей идеальной гармонии и боги спокойно гуляли по благословенным полям. Они славят мир, и изобилие, и прекращение навсегда раздоров и кровопролитий и миллиона миллионов пролитых понапрасну горьких слёз человеческой истории:
Мальчик, в подарок тебе земля, невозделана вовсе,
Лучших первин принесёт, с плющом блуждающий баккар
Перемешав и цветы колокассий с аканфом весёлым.
Сами домой понесут молоком отягчённое вымя
Козы, и грозные львы стадам уже страшны не будут.
Будет сама колыбель услаждать тебя щедро цветами[184].
Как я сказал, не знаю, откуда пришли стихи. Не я писал их, они писались сами, и это единственное из моих стихотворений, где я не изменил ни единой строчки. Когда всё было закончено, я закрыл таблички, положил их рядом с кроватью и спокойно заснул.
46
Ликование по поводу заключённого в Бриндизи договора длилось недолго.
На этот раз виноват был не Антоний, не Октавиан, а Секст Помпей. Вполне понятно, что он почёл себя оскорблённым: когда Октавиан и Антоний считали, что он может быть полезен, каждый предлагал ему вступить в союз. После Бриндизи Помпей оказался в дураках, его выставили обратно на Сицилию, как преданного пса, который, хозяин знает, прибежит, махая хвостом, стоит лишь свистнуть.
В последние месяцы года Помпей вознамерился дать им почувствовать своё присутствие. Обосновавшись на Сицилии и Сардинии, он начал совершать оттуда набеги на побережье Италии, угрожая жизненно важным для Рима поставкам зерна. Цены на продукты возросли, и положение усугублялось тем, что ввели новые налоги, чтобы набрать денег на новую войну на море. В конце концов в середине сентября римская чернь взбунтовалась, и пришлось ввести войска.
Стало ясно, что с Помпеем, так или иначе, придётся считаться. Понимая, что их флот ещё недостаточно силен, чтобы рисковать всей кампанией, Антоний и Октавиан решились заключить мир. Они уговорили Помпея принять Корсику, Сардинию, Сицилию (по закону) и Пелопоннес в качестве провинции для управления в обмен на обещание хорошо себя вести.
На востоке положение было ещё хуже. Персия — огромная империя, лежавшая вблизи границ Рима, — захватила Сирию, и шаткие планы Антония насчёт буферных государств на восточной окраине римской территории покосились и рухнули, как прогнивший многоквартирный дом. Цари мелких государств один за другим сдавались захватчикам: Каппадокия[185], Коммагена, Галатия... один за одним, Хуже всего, что командовал персидской армией римский военачальник, заместитель Цезаря Лабений, который изменил ему. К осени ситуация стала критической. Антоний выступил на восток, чтобы взять на себя руководство военными действиями, и в результате в Италии целый год царил мир.
Год после заключения договора в Бриндизи я жил то в Неаполе, то в Риме. Теперь, когда я согласился с планами Октавиана и Антония насчёт государства, я всерьёз принялся за пасторали. Как будто исчезло какое-то препятствие. Я больше не противился тому, чтобы дать стихам политическое звучание; по правде говоря, я, словно бык, который, однажды узнав вкус соли, опять и опять приходит лизать её, получал удовольствие, решая эту сложную задачу. Прежде всего, я заплатил свой долг, написав два стихотворения о конфискациях. К ним я прибавил ещё одно, о божественности Цезаря (недавно, по просьбе Октавиана, Антоний стал жрецом Божественного Юлия. Таким образом, стихи стали тройным комплиментом). Казалось, на некоторое время это смогло утолить страстное желание.