Однажды в Фивах я видел деревянную статую Прозерпины[99]. Суровое лицо богини почернело от времени, его избороздили трещины и старушечьи морщины, но тем не менее у неё была улыбка юной девушки. Жрец поведал мне, что она была повелительницей Ада, но я видел лишь дитя, собирающее цветы, которое, разверзнув землю у неё под ногами, похитила Смерть. Кто из нас был прав — я или жрец? Можно ли, вооружившись песком и пемзой, стереть черноту и морщины с её детского лица? Или тьма проникла так глубоко, что время просто сделало видимым то, что у неё внутри? Не знаю. И никогда не узнаю.
Возможно, что если бы я ещё тогда встретил Октавиана, то теперь мог бы получше его понять.
Я продолжал учиться у Эпидия даже после того, как решил для себя оставить помыслы о юридической карьере. В какой-то мере это было ради родителей: ведь это они послали меня в Рим учиться говорить публично, и я был перед ними обязан не принимать поспешных решений. Кроме того, как я уже сказал, обучение риторике если и не необходимо для поэта, то, по крайней мере, очень ценно, а Эпидий был отличным учителем. Это он научил меня, как важны простота и благозвучие и что если их использовать должным образом, то они могут иметь большую силу, чем преувеличенная напыщенность.
Другим моим учителем, хотя и неофициальным, был Парфений. Что он нашёл во мне — я не знаю. Прошло довольно много времени, прежде чем я решился показать ему лучшие из моих убогих писаний, но именно он искал моего общества, а не наоборот. Он пришёл навестить меня через несколько дней после нашей встречи у Поллиона, под предлогом того, что принёс мне список с книги, которую, как я сказал, хотел бы прочесть. Мы долго говорили о поэзии (после того, как я поборол свою застенчивость), и он пригласил меня в тот же вечер в свой дом на ужин. Там я встретил — как потом выяснилось, они заранее об этом условились — моего последнего будущего наставника, эпикурейца Сирона, друга Парфения. Сейчас я больше ничего не скажу ни о Парфении, ни о Сироне, кроме того, что мне повезло, что я дружил с ними и был их учеником ещё долгие годы спустя.
Примерно через месяц после суда над Милоном я шёл по улице и вдруг встретил Галла, направляющегося ко мне. За ухом у него торчал цветок — был третий день Праздника Цветов[100], — и он явно был навеселе.
— Ты откуда, Вергилий?
Я показал ему книгу, которую держал в руках. От свитка оторвался краешек.
— Я носил её чинить к Каннию (Канний был продавец книг в Аргилете[101]), но у него закрыто из-за праздников.
— Вот балда, конечно закрыто, — усмехнулся Галл. — Все, кроме тебя, это знают. Что за книга? Что-нибудь интересное?
— Не для тебя. Это эпикуреец. Я откопал его у Парфения.
Он прочёл название и насупился.
— Филодем[102], да? Вергилий, кто же читает это в праздник? Запихни её под тогу и пошли со мной в город. Повеселись для разнообразия.
— Правда, Галл, я не думаю...
— Думаешь. Слишком много и слишком часто. — Он взял меня за руку и развернул спиной в ту сторону, куда я шёл. — Ничего не случится, если ты проведёшь часок-другой без своих книг. К тому же я хочу, чтобы ты кое с кем познакомился.
— С кем это?
— Потерпи — увидишь.
Я засеменил рядом с ним, как школьник.
— Ну скажи хотя бы, куда мы идём? — спросил я.
— На театральное представление. — Он вынул цветок из-за своего уха и заткнул за моё. Цветок тут же выпал. — А потом... Ну, там посмотрим.
Мы свернули налево и пошли в сторону Рыбного рынка. На улицах было полно народу, даже больше, чем обычно, в основном все в таком же лёгком подпитии, как и Галл. Впереди нас, то выделяясь из толпы, то сливаясь с ней, две волчицы с факелами в руках во всю мочь своих молодых и одновременно старческих голосов пели александрийскую любовную песнь, и я вспомнил Милан; но Праздник Цветов посвящён богине — покровительнице проституток, поэтому, наверно, в этом не было ничего особенного. Во всяком случае, казалось, никто не возражал.
— А что за представление? — спросил я.
— Если я скажу, то ты не пойдёшь. — Галл заставил меня обойти носильщика, заснувшего привалившись спиной к стене в обнимку с бутылкой вина. — По крайней мере, это не в театре Помпея, вот всё, что я могу сказать.
С одной стороны, я испытал облегчение. Театр Помпея[103] был на дальнем склоне Капитолия[104] — туда идти и идти. С другой стороны, из всех театров в городе это была единственная каменная постройка, поэтому там давали самые достойные представления. Всё, что показывали где-либо ещё, было сомнительно.
Мы пересекли Рыночную площадь и двинулись через Велабр[105] в сторону Бычьего рынка и Тибра. Было такое впечатление, что чуть ли не вся толпа перемещалась в том же направлении, и её состав внушал мне опасения. Тог попадалось очень мало, да и те, что я видел, в основном не худо было бы почистить. Большинство мужчин были в простых туниках, а женщины — с пронзительными или хриплыми голосами.
— Они обосновались недалеко от Речных ворот[106], — сказал Галл. — И это ничего не будет нам стоить: я знаю кое-кого из исполнителей.
— Близко?
Он ухмыльнулся.
— Близко.
Я сопоставил то, что мне было известно.
— Это мим, да? — догадался я. — Галл, ради бога, дай я вернусь к своему Филодему! Уверяю тебя, мне там не понравится.
— Ты видел когда-нибудь мим[107]?
— Нет, но...
— Тогда считай, что идёшь туда в образовательных целях.
Некоторое время мы шли молча.
— А автор кто? — наконец спросил я.
— Лаберий. Называется «Марс и Венера».
— О, Господи!
Лаберий был римский всадник, с хорошими связями, но ведущий непристойную жизнь и склонный к площадному юмору. Он был ярый противник Цезаря, и его творения — которые с трудом можно было различить лишь по названиям пьес — частенько содержали грубые политические выпады на потребу публики, состоявшей из трудового люда. К тому же он, завлекая толпу (правда, в этом он не был одинок), использовал сомнительные приманки, вроде дрессированных животных, женского стриптиза и откровенного секса. От одной мысли об этом меня передёрнуло. Могу себе представить, что это будет за пьеса — «Марс и Венера».
— И кто же твой друг?
— Её сценическое имя Киферида, — ответил Галл.
Мы завернули за угол, и я увидел впереди цель нашего путешествия. Как правило, театры, даже если это временные строения[108], выглядят довольно солидно, а некоторые даже с размахом (и дорого) украшены переносными мраморными колоннами и бронзой. Однако тот театр, куда мы пришли, будучи предназначен для мима, представлял собой просто подмостки и возвышающийся ярусами полукруглый зрительный зал. Полотняный тент, который служил защитой от дождя, отодвинули, чтобы было светлее.
— Мы в первый ряд, — бесцеремонно кивнул Галл привратнику, казавшемуся бывшим борцом-призёром. Тот осклабился и пропустил нас.
Как ни странно, но мне было интересно: как говорил Галл, это была познавательная экскурсия. Маленький оркестрик — две флейты, ручной барабан и кимвал — разминался в сторонке, пока публика рассаживалась по местам и доставала свои апельсины и орехи. К нам присоединилось ещё совсем немного представителей среднего класса, заняв места в первых рядах, — я заметил несколько тог с узкой каймой, сенаторских тог с широкой каймой пока не было. В основном это была молодёжь, и Галл здоровался с некоторыми из них по имени. Пришли даже несколько женщин.