Осип, изогнувшись в лакейском поклоне, показывал Фасбиндеру залоснившиеся ременные вожжи — четыре года назад его отец украл их в колхозе. Барон приказал солдатам лезть с вожжами на старый вяз.
Надежда Семеновна истошно завыла. Рванулась вперед. Солдаты автоматами теснили ее к толпе. Она кричала, захлебываясь в слезах:
— Меня, меня наперво… За что его-то, ироды. Бога побойтесь… Меня.
Георгий Николаевич, вспомнив о справке, которая так и осталась на полу, тянул скрюченные руки к солдату и хрипел — пересохло горло:
— Ваш благородие, ваш благородие, у меня… документ… Дайте возможность…
Солдат слушал, слушал и вскинул на него автомат. Георгий Николаевич попятился… Двое солдат во главе с унтером-толстяком связали Саше руки и повели его к покачивающейся на легком ветру петле. Саша увидел петлю и только тут, видимо, поверил, что это — его смерть. Воздух прорезал, заглушив все, его жалобный, хриплый крик:
— Ма-а-ам!
Откуда-то появился Трезор. Распрямляя пушистый белый хвост, он подбежал к Саше. Скосил недобрый собачий взгляд на гитлеровцев. Залаял. Хищно оскалил зубы, вцепился в толстую ляжку унтерштурмфюрера. Осип крикнул на собаку. Унтер-толстяк в упор разрядил в Трезора кольт. Фасбиндер презрительно посмотрел на Осипа.
— Выбьешь из-под ног скамейку, — приказал ему обер-штурмфюрер.
Осип сразу сник. Жалкий, скованный ужасом, оглядывал он народ. Унтер-толстяк схватил Сашу за плечо широкой пятерней и толкнул к вязу.
Саша не сопротивлялся, не кричал больше. В его движениях появилась исполнительность. Только глаза еще лихорадочно поблескивали и то устремлялись на растянувшуюся в луже крови собаку, то искали в притихшей, одеревенело застывшей толпе мать, отца. С необычной для него покорностью подошел он к скамейке, принесенной из правления. Занес на нее ногу. Потом… Сашу подталкивал сзади Миллер, и Саша, поднявшись на скамейку, вдруг обезумел. Издав страшный, нечеловеческий вопль, он так толкнул ногой Миллера, что тот, упав, покатился по сухой, пыльной земле…
Надежда Семеновна билась, повиснув на чьих-то руках. Георгий Николаевич, прикрыв полуоткрытый рот ладонью, окаменел.
Сашу, вцепившись в ноги, держали эсэсовцы. Один, заскочив на скамью, сунул ему в рот кляп и стал ловить петлю. Саша, втянув в плечи голову, уже полусознательно боролся за жизнь.
Унтер-толстяк, став вдруг необычайно подвижным, бегал с «лейкой» вокруг виселицы и фотографировал ее с разных сторон.
Толчок ногой по скамейке, Осип сделал слабый. Качнувшись, скамья осталась на месте. Фасбиндер приободрил его:
— Посильней!
Осип зажмурился и так толкнул скамейку, что она, вывернувшись из-под Сашиных ног, метра на два отлетела в сторону.
Толпа глухо застонала. Валя перестала плакать, а Надежда Семеновна с искаженным лицом схватилась руками за волосы, и пошла на Фасбиндера, повторяя шепотом:
— Теперь меня, ирод… меня казни… — но не дошла, ноги ее подогнулись, и она повалилась головой вперед…
3
Горе, обрушившееся на семью, Георгий Николаевич переносил по-своему. Отвыкший за долгие годы скитаний от мысли, что встретится с семьей, и вот нашедший ее, со всею силой ощутивший ее тепло, теперь он никак не мог смириться с тем, что семье этой нанесен непоправимый удар… Вернувшись с судилища, он поднял справку, повертел ее в руках, надорвал, уж хотел было разорвать в клочья, но Валя остановила его и посоветовала сходить с ней к гитлеровцам.
— Может, тело хоть разрешат взять.
И он пошел. Фасбиндер принял его в правлении колхоза. Настроен он был благодушно. Выслушав Георгия Николаевича, он прочитал справку, спокойно посмотрел на Осипа, крутившегося тут же, и сказал наставительно:
— Тело разрешаю отдать: мертвый враг — все равно что друг… — И к Георгию Николаевичу: — Но помните, у нас с вами одна судьба: вы страдали от большевиков, и я страдал от них… Проявите твердость духа. Будьте мужчиной. В борьбе все равны: и брат, и сын, и отец. Если они не с тобой, значит, они твои враги. А врага уничтожают. Это сказал ваш Горький. Я люблю русскую литературу за прямоту.
Георгия Николаевича поразили слова Горького. Кто такой Горький, он не знал. Имевший за плечами два класса церковноприходской школы, он кое-как умел писать и читать. «Сердца у этого Горького нет», — думал он остаток дня, а вечером в горенке передал Вале свой разговор с немецким офицером. Валя слушала не перебивая и, когда он смолк, ответила:
— Во-первых, вы от большевиков не страдали — пожалел волк кобылу, а во-вторых… этот фашистский мерзавец занимается демагогией. Горький говорил не так. Он сказал: «Если враг не сдается, его уничтожают». А то, что сказал вам гитлеровец, и то, что на самом деле писал этот пролетарский писатель, — вещи разные. Горький — гуманист, а эти — варвары, поработители народов, скоты, зверье.
Трудно было Георгию Николаевичу разобраться во всем. Трудно. Как могли, все защищали себя и обвиняли своих противников. Получалось, каждый по-своему прав и виноват. «Все мы, люди, скоты, враги друг другу», — мысленно спорил он с Валей. Из горенки, где разговаривали они, прошел в комнату. Поглядев на прибранного на столе Сашу, вынул из кармана справку, сложенную вчетверо, измятую, надорванную. Вырвалось: «Не уберегла». Но бумажку он не порвал, не бросил. Сунув ее снова в карман, Георгий Николаевич подумал: «Все одно не помогла бы…»
И Сашу, и Маню хоронили в один день, когда эсэсовцы уехали куда-то к Вешкину. И могилы им выкопали рядом, на краю кладбища, у молодого серебристого тополя.
После похорон Георгий Николаевич задумался: кто же все-таки виноват в гибели сына? «Кто-то должен быть виновным?» — ломал он голову. Когда Валя объявила ему, что уходит, он тоже решил переселиться на время к брату, в Полуяково. Взяв в горенке мешок, который Саша готовил для себя, сказал Вале:
— Вместе уйдем. Жить тут нам теперь никак пока нельзя. — И попросил, чтобы она сложила в мешок остатки продуктов — яму не трогал.
Надежда Семеновна отнеслась к переселению безразлично. Только вымолвила, с недоверием поглядев на иконы:
— Бога мы, знать, чем-то обидели… Или сердца у него… нет.
Сложив во второй мешок вещи, Георгий Николаевич сел на лавку возле стены. Опять его одолела мысль, что должен же кто-то быть виновен в смерти сына. И тут он вдруг вспомнил, как Захар Лукьянович указывал немцам на Сашу. И в груди Георгия Николаевича все вскипело. «Подлец… Вот кто виновник». Сильными пальцами Георгий Николаевич тер коленные чашечки… Он искал способа отмщения. Поглядев на противоположную стену, увидел старый кованый нож, воткнутый в паз и служивший когда-то для забоя скота. Георгий Николаевич тут же поднялся. Выдернул из паза нож. Вышел в сени и стал точить его на полукруге — остатке от точила. Сталь еле поддавалась. Он то и дело проверял на пальце острие лезвия. Когда нож стал острым, сунул его за голенище. Нож был длинный, и ручка чуть высовывалась.
Мешок Валя собрала. Георгий Николаевич решил почему-то уходить ночью, и они молчаливо ждали вечера.
Георгий Николаевич нет-нет да и щупал ручку ножа за голенищем. Уж смеркалось, когда он поднялся и, опустив на плечо жены большую крестьянскую руку, сказал:
— Не убивайся, жена… и это пережить надо… Переждем, а там видно будет, как жить, — и вздохнул, на минуту закрыв покорные, на всю жизнь сохранившие в себе испуг глаза. — Что делать-то? Вишь, жизнь-то нам, как сучка бездомная, горести одни да нелады ворохом приносит…
Валя посмотрела на него. Подумала с гневом: «Тоже — утешил… Забыл за двадцать-то лет, как утешают близких!» Проговорила, обращаясь к нему:
— За счастье надо уметь бороться. Вокруг вас много хороших людей. Настоящих… Это фашисты принесли всем горе. Вот их и надо… бить. О Родине надо думать! — и застыдилась, невольно подумав о своем бездействии.
Георгий Николаевич убрал с плеча жены руку. Вымолвил:
— Тут я темный… Никого из людей я не помню, кромя урядника да на кого спину гнул… — и поглядел в окно, в сторону дома Захара Лукьяновича. — Да вот этого, который сына лишил… запомнил. На всю жизнь запомнил.