Глаза Георгия Николаевича округлились и горели дикой мстительной радостью. Их взгляд впивался в лицо прикрывшего веки гитлеровца. Момойкин беззвучно смеялся и еле слышно шептал:
— Это ж тот… тот… — Момойкин, сунув руку за голенище сапога, нащупал ручку кованого ножа, вынул его, посмотрел на Петра. — Не мечтал даже встретить! — сказал он, радуясь, как ребенок. — Я бы его в темноте узнал. — И к гитлеровцу: — Я сердце тебе вырежу, пока ты совсем не сдох… Все муки примешь за всех: за Сашеньку… за Наденьку мою, голубушку…
Глаза гитлеровца открылись и испуганно уставились на Момойкина. Побелевшими губами он зашептал что-то по-немецки. Петр не понял, узнал он или нет Георгия Николаевича, только видел, как на длинной шее немца сильно запульсировала жилка.
— Ну, вспомнил?.. Узнаешь?.. — рванув свободной рукой борт охотничьей куртки гитлеровца, угрожающе прохрипел Момойкин. — Я сердце тебе вырежу. И не притворяйся, по-русски говори со мной.
Чеботарев, нацелив пулемет в голову гитлеровца, озирался по сторонам и лихорадочно искал решения.
— Не знаю я тебя, — поерзав под Момойкиным, сказал по-русски немец и посмотрел на Чеботарева. — Заплачу́. Сколько запросите, дам все.
— Нет у тебя ничего такого расплатиться со мной по справедливости! — прошипел, намереваясь и впрямь резать ему грудь, Момойкин. — Золото, оно тоже не всегда покупает… Я вот сердце… посмотрю, есть ли оно у тебя. Такие, как… — Георгий Николаевич не договорил: гитлеровец, незаметно вытянув вальтер из заднего брючного кармана, о котором при обыске Чеботарев забыл, выстрелил в Момойкина.
Вслед за выстрелом немца почти тут же захлебывающейся дрожью разразился пулемет Чеботарева. Но выстрелов своих Петр не слышал. Он только видел, как пули кромсают голову врага и валится, выпустив из руки занесенный над грудью всадника нож, Георгий Николаевич.
Момойкин не упал, удержался. Схватившись рукой за рану где-то в спине, растерянно посмотрел на Чеботарева.
Конь убитого гитлеровца все так же стоял между елями, поджидая хозяина, а за поляной, скучившись, тревожно вертели головами всадники. Один из них, заметив в елях коня, показал на него рукой с автоматом, и они, рассыпаясь, помчались к нему. Чеботарев понял: столкновения не избежать. Взглянув на корчившегося от боли Момойкина, он кинулся к старому, обросшему мхом пню и, воткнув в него сошки пулемета, приготовился стрелять.
Петр целился в мчащегося впереди других гитлеровца, ждал, когда он станет ближе, чтобы можно было наверняка сразить его, и думал только о том, что силы неравные и придется погибнуть здесь попусту. Батя, решил он, ввязываться не станет и где-то уже далеко отсюда ведет бойцов к цели. Но в это время слева раздалось четыре винтовочных выстрела, и всадник, которого держал на мушке Чеботарев, откинувшись на спину, вывалился из седла. «Наши», мелькнула у Петра мысль, и он, взяв на мушку соседнего всадника, дал по нему очередь.
Всадники заметались по поляне. Сориентировавшись, кинулись в лес.
Подбежавший к Чеботареву Семен махнул шляпой по направлению, где находился с бойцами Батя, и сказал:
— Быстро! Побежали!
Чеботарев посмотрел на Момойкина, который уже сидел на земле, привалившись к трупу гитлеровца. Подскочив к нему, он спросил:
— Идти-то можешь?
— Оставь меня… тут, — проронил Георгий Николаевич. — Кончен я.
Чеботарев с Семеном подхватили Момойкина под руки и поволокли через поляну.
— Ты не раскисай! — говорил ему Петр. — Поправишься. — И думал сразу обо всем: организуют ли немцы погоню; куда теперь поведет их Батя? Силился вспомнить фамилию эсэсовца, который казнил сына Момойкина, о чем ему рассказывала еще Валя…
А Батя, когда наскоро перевязали самодельным бинтом из простыни Момойкина, повел группу обратно, к речке. Торопились. Георгия Николаевича пришлось нести. Войдя в воду, пошли по илистому дну речки влево, а потом по ее берегу. Когда речка выбежала из леса на простор и далеко показалась деревня, остановились…
Только к утру сон одолел Чеботарева.
Проснулся Петр с тяжелой, будто ее налили свинцом, головою. Плеснув из кружки на лицо холодной воды, он ушел в свой взвод и стал рассказывать бойцам об устройстве немецкой гранаты. В это время к нему и прибежал посыльный от Бати.
— Командир тебя к себе требует, — сказал он.
Чеботарев пошел к Бате.
Батя поджидал его у землянки. Худущий весь — от прежнего остались лишь умные, не потерявшие зоркости глаза да с каштановым отливом борода и усы, — он безразлично спросил:
— Ну, как твои бойцы? — И тут же, не дожидаясь ответа, Батя заговорил совсем о другом.
Петр слушал его и мрачнел.
Батя объяснял ему, что получил очень ответственное задание: поведет на Большую землю через фронт легкораненых и больных бойцов, берет с собой и его, Чеботарева.
— Хилых же кому-то в пути оберегать надо, — попробовал он улыбнуться, глядя на ошеломленного Петра, — вот и пойдешь. — И сверкнул властно глазами: — Да не смотри на меня так! Тут, по нашим подсчетам, до фронта, по прямой если, километров шестьдесят… Так что три дня ходу. За неделю-две обернемся. А идти надо. — И приободрил: — Гордиться должен — первым путь к своим прокладываешь!
Батя, загибая по пальцу, стал говорить, что лужанам нужна рация или хотя бы хороший приемник, что им некуда девать лишившихся на долгое время боеспособности бойцов — они только по рукам связывают отряды. («Не открывать же у себя лазарет?! А крестьянам из деревень спасибо и за то, что тяжелых, неходячих берут выхаживать на свой риск и страх…»)
Чеботарев стоял мрачный. Когда Батя смолк, он еще с минуту не отвечал ему. Глаза Петра смотрели на место, где был захоронен Георгий Николаевич, а видели Валю. Наконец он проговорил:
— Никуда я не пойду. Что я, охранник какой?! Солдат я. Мое дело воевать, а не по лесам шляться… Связь с фронтом и без меня можно установить, а рацию принести… тем более.
— Так, так, — только и сказал в ответ Батя.
— Солдат я, — сухо повторил Чеботарев и поглядел на подошедшего чуть раньше и слушавшего их Ефимова.
— Правильно, — поддержал вдруг Чеботарева комиссар, — солдат! — И нажал на слова: — А раз ты солдат, то и помни первую заповедь бойца: приказ командира не обсуждается! Решил командир, значит — так надо!
— Думали, поди, прежде чем назначить! — обрадованный, что Ефимов не поддержал Чеботарева, вставил Батя.
Но дело дошло до штаба. И там Чеботарева спросили в упор:
— Трусишь? Скажи прямо. Мы поймем. Задание ответственное, и выполнить его могут лишь люди, сильные духом.
Сказать, что где-то рядом у него живет Валя, что здесь он похоронил Момойкина, к которому привязался, как к отцу родному, сказать, что его место здесь хотя бы потому, что здесь его застала война, а в Обращении Сталина к народу на этот счет все ясно, — этого Чеботарев сказать не мог в силу своего склада: первое ему казалось слишком личным, а второе противоречило его пониманию о солдатском долге и шло вразрез с Обращением, которое прямо призывало к соблюдению строжайшей дисциплины, организованности.
Чеботарев не умел быть не самим собой и уступил.
Приготовления к походу шли спешно — торопились, потому что на носу была зима, а людям до снега надо было выйти к своим.
В отрядах отобрали бойцов, которых хотели вывести на Большую землю. Набралось их человек пятьдесят. Чеботарев включил в свою группу Семена. С отрядом шла медсестра Настя.
К вечеру командир соединения лужских партизан вызвал к себе Батю и Чеботарева. Все склонились над картой. Капитан при слабом свете коптилки из гильзы от сорокапятки медленно вел пальцем по карте и говорил:
— По нашим сведениям, Красная Армия держит оборону от Финского залива, дальше — где-то южнее Ленинграда, по линии Пулково — Колпино и по Неве на Шлиссельбург. От Шлиссельбурга до Волховстроя фронт идет где-то к югу от Ладожского озера… Но Мга, точно известно, у гитлеровцев. Волховстрой наш, и от него линия фронта идет по реке Волхов до Новгорода.