За ночь сделали всего два привала. Под утро ноги у партизан гудели от ходьбы. Момойкину стало плохо. Петр забрал у него и холщовый мешок, в котором тот держал скудные свои пожитки: рубахи, нательное белье, запасные шерстяные носки, опасную бритву, ложку, котелок, чашку с кружкой.
— Вовсе никудышно чувствуешь? — спросил он, заглянув ему в помутневшие глаза, а почему-то вспомнил о Вале и с радостью, которой не мог скрыть, подумал: «Хорошо, что в отряде у отца не осталась, а то бы… вот так, как мы…»
Момойкин понял Чеботарева по-своему. Не ответил — только что-то вроде вымученной улыбки промелькнуло на его осунувшемся, синеватом лице с горящими красными щеками. Чеботарев от его взгляда смутился. Ничего не сказал больше. Стыдливо упрекнул себя в том, что против Момойкина, да и большинства в отряде, он выглядит упитанным. Посмотрел на прихрамывающего впереди Батю, который тоже совсем выбивался из сил. Опустив глаза, так и шел.
Остановились на широкой поляне, окаймленной старым еловым лесом.
Светало.
Чеботарев оглядел лежавших на подстилках и прямо на земле раненых, возле которых хлопотала Настя и незнакомые девчата. Всматривался в забинтованных всяким тряпьем людей. Стоявший рядом Ефимов проговорил с сожаленьем в голосе:
— Вот в начале, в Луге еще, было у нас два врача… Так нет, куда-то в Ленинград отправили. Ровно там своих нет, — и стал смотреть на прилегшего возле голого малинника Георгия Николаевича. — Что теперь без врача делать? По деревням не рассуешь — гитлеровцы попереловят. И самим лечить нечем.
Чеботарев подошел к Момойкину. Смотрел ему в лицо. На всего смотрел — враз опавшего, обессилевшего.
— Придумывать что-то надо. Простыл ты, видно, — сказал он сочувственно и приложил ладонь к его горячему лбу. — Градусов тридцать девять, почитай, будет. Жар у тебя.
— Простыл, — хрипловато ответил Момойкин. — Стар уж для такой жизни… Ничего, пройдет. Малинки бы мне, — и закашлялся, а откашлявшись, повторил так, будто в малине и было его спасение: — Эх, малинки бы мне теперь! — И через минуту тоскливо добавил: — И отец покойный, и деды — все так лечились в наших краях. А еще… баньку бы пожарчее.
2
У Фасбиндера приближались именины.
Рабочий день кончился, пора было уходить, но барон оставался в кабинете. Думал о том, кто завтра поздравит его с днем ангела, какие он получит подарки, как это отметят по службе.
От приятных мыслей слегка томило, и, когда затрещал телефон, гауптштурмфюрер, прежде чем снять трубку, обрадованно подумал: «Началось. Кому-то не терпится». Подставив к уху трубку, сморщился — звонил унтер-толстяк. Просился на прием — навязывался в приятели. Можно было и отказать, но Фасбиндеру по долгу службы нужны были связи разные, и он любезно пригласил. Когда тот вошел, барон стал расспрашивать его, удачно ли кончилась карательная операция, связанная с Провожатым, хотя все давно, уже знал. Унтер удивленно посмотрел в сухие глаза барону и, несколько растерявшись, проговорил:
— Этот ваш Рябинин… он подлец. Мы расстреляли его там, в лесу, — и, без приглашения усевшись в кресло возле стола, начал было объяснять, как это произошло.
Фасбиндер, снисходительно улыбнувшись, перебил:
— Да-а, у вас оказалось мало выдержки. Он вас обвел, — и, извинившись, попросил продолжать.
Унтер заговорил. Фасбиндер напрягал суженное к подбородку лицо, гладил тонкими пальцами высокий, уходящий несколько назад бледный лоб с залысинами, моргал выцветшими глазами и все думал о том, какие же почести воздадут ему сослуживцы и друзья. И когда тот смолк, барон поднялся, прошелся по кабинету. Остановившись перед унтером-толстяком, насмешливо спросил:
— Значит, так и сказал: вел, потому что перед смертью еще раз хотелось посмотреть на лес, на поля…
— Так и заявил, — подтвердил тот и стал, во многом привирая, рассказывать о том, что у них получилось, когда они примкнули к участвовавшим в операции по окружению и уничтожению лужских партизан.
Унтер-толстяк явно приукрашивал то, как действовал его отряд в этом бою. Из его слов получалось, что если бы и другие так же храбро вели себя, то партизанам было бы из кольца не вырваться.
Фасбиндер со времени псковских «путешествий» знал неплохо этого флегматика и догадался, что идут бессовестные выдумки — гауптштурмфюреру кое-что было известно об этой провалившейся операции. И барона еще больше, чем само появление в кабинете унтера-толстяка, взбесило напоминание об этом.
— Свиньи! — прорычал он, не сдержавшись, а унтер-толстяк побелел, и, только услышав, о чем дальше говорит барон, он успокоился, расцвел в улыбке; Фасбиндер же кричал: — Все русские — свиньи! Их надо безжалостно уничтожать, — а перед глазами почему-то опять, как тогда, при возвращении домой после допроса Провожатого, когда он сел за фисгармонию, чтобы играть, возник Зоммер; барон впал в истерику: — Всех, всех их надо уничтожать! Это варвары, и страна их… варварская! — Он бил сухой, костлявой ладонью о ладонь и все кричал: — Всех! Всех! Все они… свиньи!..
Успокоился барон только дома.
Следующий день прошел как во хмелю. Звонки. Визиты… Поздравления — льстивые, заискивающие… Подарки… К вечеру барон очумел от почестей, а тут еще его сослуживцы преподнесли сюрприз — привели откуда-то в подарок оседланную чистокровную кобылу англо-арабской породы. Не в силах был скрыть восхищения ею не только Фасбиндер. Не в силах были скрыть этого и те, кто находился в это время здесь.
Каурый конь был красив и молод, грыз шенкеля, обнажая крепкие белые зубы. Тонкая шея гнулась дугой. С нее свисала расчесанная кофейного цвета грива.
Конь в руках солдат, державших его за поводья, играл — не стоял на месте. Барону, любившему лошадей, так и хотелось прыгнуть в седло и мчать куда глядят глаза. Сдерживала только воспитанность, И он, небрежно как бы, но и с любовью похлопав коня по холке, велел поставить его в конюшню.
Остаток дня и званый ужин (на него барон пригласил самых знатных и влиятельных офицеров гарнизона) прошел буднично — из головы не выходил подаренный конь. Даже пакет из Пскова от штурмбанфюрера, который вручил ему во время ужина нарочный покровителя, казался ничем по сравнению с этим. А восхититься было чем! В пакете лежали бумаги, по которым барон Георг фон Фасбиндер с сего дня вступал в единоличное и вечное правовладение бывшим имением одного русского графа, который, как было сказано в приписке рукою самого штурмбанфюрера, после большевистской революции в России перешел на службу к Советам и тем самым автоматически лишил себя родовых прав. Только дома уж, поздно вечером, Фасбиндер серьезно задумался о подарке своего покровителя. Зарываясь в мягкую постель, он мечтал, хмелея больше от этого, а не от выпитого вина: «Коня отправлю в новое имение или в курляндское. Займусь разведением чистопородных англо-арабов. Что по сравнению с ними наши тракены? Пустяк». Во сне он увидел себя в Берхтесгадене, резиденции самого фюрера, и вручал из собственных рук коня с собственного конного завода самому Гитлеру, за что тот сразу назначил его рейхсфюрером СС, тут же сместив Гиммлера… Барон проснулся в холодном поту. Оглядев темные углы спальни, вслух произнес:
— Какой бред! — и снова, накрывшись с головой пуховым одеялом, уснул.
Утром Фасбиндер решил опробовать подаренного коня и заодно съездить посмотреть на новое имение. По телефону барон приказал вызвать к конюшне небольшую охрану. Надев кожаную куртку, сунул в потайной карман вальтер, вогнав предварительно в патронник патрон. Посмотрел на себя в зеркало. Вышел из дому.
У конюшни его уже поджидали из кавалерийской части лейтенант и солдаты, вооруженные автоматами. Вывели коней.
Фасбиндер, взяв англо-араба за уздечку, попросил попридержать коня за уздцы и, перекинув поводья на гриву, легко вскочил в седло. Когда коня отпустили, он закрутился, заплясал на месте. Барон натягивал одной рукой поводья, а другой похлопывал по гриве и нетерпеливо ждал, когда сядут остальные.