Сбоку от Вали кто-то проворчал — так, чтобы гитлеровские прихвостни не слышали:
— У-у, гад…
Афанасий, желая, видно, Матрену выгородить, примиряюще произнес:
— Ну что бабенку мучить? Темная она… Советы над ней измывались, а теперь…
Матрена повернула к дезертиру залитое кровью лицо. Не отнимая от носа руки, посмотрела на Афоньку, вымолвила, не дав ему договорить:
— Иуда ты проклятый! Дезертир несчастный! — и потупила глаза, в черноте которых не то плескалась обида, не то горел стыд.
Старичок лет восьмидесяти с белой от седины бородой сказал, обращаясь к старшему полицаю:
— Что же это получается?! Разве так можно? Ето разве ослобожденье? Нет, ето… — и смолк, увидав, как начальник над полицаями потянулся к нему рукой с растопыренными желтыми пальцами.
Люди тихо загалдели. Полицаи, насторожившись, подскочили от подводы к скамейке. Валя, протиснувшись к Матрене, тянула ее за полу поддевки. Шептала:
— Давай сюда, — но та не сдвинулась.
Старший полицай выволок за воротник шубы упирающегося старика к скамейке. Зверовато глянув на людей, крикнул:
— О розгах забыли! — И старику, мотнув очками на голый куст сирени за скамейкой: — Марш! Ломай прутья. — Он толкнул старика к кусту, посмотрел на полицаев, рявкнул народу: — За-се-ку-у! — Походил вдоль скамьи, посмотрел, как старик ломает прутья, успокаиваясь, заговорил снова: — Было таких много… Вон… В лесах… Всем партизанам пришла крышка. Всем! А вы? — И зыкнул: — Туда же норовите?
Валю охватила тревога — за отряд Пнева, за Петра, за отца… «Может, и за одеждой поэтому никто не приходит? — рассудила она и вдруг усомнилась во всем, что сказал этот предатель о партизанах: — Врет он. На страх берет. Стращает». А полицай пониже ростом толкал уж старика от сирени. Тот, запнувшись в длиннополой шубе, упал. Поднялся. Подойдя к старшему полицаю, протянул ему прутья. Рука его мелко дрожала. Гневно проговорил:
— Держите, ваш благородие, или как вас там, разлюбезный… Не знаю, как вас там вели́чат… эти… ослобонители-то ваши.
Старший полицай вырвал из рук старика прутья и сунул их полицаю. Старик, не дожидаясь, начал скидывать с себя шубу. Скидывал, а сам продолжал с нотками издевки в голосе:
— Уж и не припомню, когда пороли-то нас. При царе, сказывают, только… — И вдруг, начав было снимать рубаху, остановил на старшем полицае несмирившиеся глаза: — Я позор такой снесу — в могиле уж одной-то ногой. Что мне! Ето вам… О себе бы подумали… В Росею ети… как их… ослобонители… много раз наведывались, да потом, как молвит люд, салом пятки смазывали, а то и еще похлеще — головы свои басурманские клали здесь. А вот ваш брат… ему завсегда одна дорога… Ему некуда было… улепетывать-то… Его завсегда… — и обжег матерными словами представителя новой власти.
Старший полицай не вынес. Взревев: «Большевик!» — он приказал полицаям валить старика на скамейку.
Те, передав винтовки полицаю пониже ростом, схватили старика под мышки, приподняли и бросили на затоптанную, грязную доску. Их же начальник, сунув наган под ремень, выбирал прутья пожиже. Слушая, как старик выкрикивал: «Какой ето я большевик? У меня одна партея — Росея. Русский я, вот и вся моя партея!..» — сунул отобранные прутья полицаю и проговорил, глотая со слюной последнее слово:
— Двадцать розог…
Старика держал один из полицаев, хотя он и не барахтался — только задирал кверху подбородок и что-то выкрикивал. Слова его тонули в поднявшемся ропоте и причитаниях родственников.
С первыми ударами прутьев толпа качнулась и замерла. Подернутые ненавистью лица крестьян уставились на начальника полицаев. От людей что-то передалось Вале. Остановив похолодевший взгляд на вздрагивающей от ударов спине старика, она вдруг сунула за пазуху руку. Не помнила, как выхватила пистолет. Выстрелив почти в упор в старшего полицая, звонко выкрикнула:
— Бейте их, гадов! — и бросилась вперед.
Люди — будто только этого знака и ждали — кинулись на гитлеровских холуев. Матренин сосед вырвал из рук полицая винтовки. Полицаев сбили с ног… Мужики пинали их в бока, в животы…
На старшего полицая насели бабы. Матрена, не простив обиды, вцепилась ему в горло. Под сильными пальцами хрустел кадык… Гитлеровский прислужка пучил на нее тускнеющие глаза, на одном из которых, свисая с ресницы, стыла крупная, как горошина, кровяная капля…
Люди пришли в себя минут через пять. Сначала бросились было разбегаться по избам. Но тут Матренин сосед крикнул:
— Куда же вы?.. Узнают — засекут ведь!
Все остановились. Нехотя, как с повинной, стали возвращаться к скамейке. Отворачивали глаза от убитых полицаев и их начальника, потому что трупы напоминали о страшных минутах возмездия.
Кто-то заметил, что нет Афанасия. Побежали за ним.
Валя только сейчас поняла, что произошло и чем грозит деревне происшедшее. Она шепотом попросила Матрену увести дрожавшую Варвару Алексеевну, а сама присоединилась к мужикам, решавшим, как быть дальше. После небольшого спора договорились: убитых на их телеге отвезти за взлобок, к ручью, и, повернув подводу оглоблями в эту сторону, бросить. Тележный след от ручья к деревушке и обратно порешили затоптать. Выделили мужиков, и те поехали. Когда расходились, привели Афанасия. Один мужик сказал ему нарочито громко:
— Смотри, вместе дело делали — вместе и след заметать будем, — и, сунув Афанасию грабли, приказал заравнивать тележную колею.
Матренин сосед, подойдя к Афанасию, пригрозил:
— Учти: искупать измену надо делом. Чуть что, так ты тоже соучастником был…
Валя уходила со всеми. У крыльца обернулась. Глядела, как удаляется к взлобку воз с властью, за которым топали мужики, тщательно размешивая в колеях граблями густую грязь.
В избе Варвара Алексеевна тихо плакала. Во рту у Вали стало сухо.
— Успокойся. Теперь не воротишь, — проговорила она, уронив голову.
— Не воротишь, знамо, — Варвара Алексеевна подняла на дочь глаза. — А ты, прежде чем стрелять-то, подумала о матери?.. А ну, как нагрянут? Куда мы теперь? — И к Матрене: — Вот так всю жизнь и маюсь. Счастья не видела. Для детей живу, а они… Мне своя жизнь что? Я прожила свое. Хочется, чтобы они жизнь увидели.
Валины брови поползли к переносью, губы упрямо сжались и стали напоминать отцовские. Она сказала:
— Увижу еще. — И прошептала: — Что мне даст такая жизнь, как сейчас? Розги?
— Не бури глазами-то, — остановив взгляд на лице дочери, проговорила Варвара Алексеевна. — Я ведь любя все это… Жалко мне тебя. Жизни для тебя хочется, — и, будто Валин поступок нуждался в ее оправдании, вдруг рассудила, имея в виду немцев: — Они кого хошь из себя выведут. Терпенью тоже есть конец. Правда. Я вот старая, а и то… Насмотрелась в Луге-то… да и натерпелась…
Через час-полтора в сенях послышались шаги. В избу, пропустив вперед Шарика, вошел Матренин сосед с винтовкой полицая. Объяснил, что некоторые из деревушки уходят в лес. Матрену предупредил, чтобы если что, так знать дала. Рассказал, где их искать в лесу… Посоветовал примкнуть к ним и Вале. Дескать, мало ли что гитлеровцы задумают, когда узнают о расправе, а в лесу, мол, надежнее, да и стыдно быть в стороне от борьбы с гитлеровцами. После этого он смолк. Въедливо всматривался в Валины глаза, старался понять ее мысли.
— Смотри, ты девка боевая, — сдерживая голос, проговорил он наконец. — Решай. Помехой не станешь… И починить у кого что… Щи сварить какие… Решай.
Вале сразу вспомнилась жизнь в отряде отца, разговоры Фортэ о том, что вот он подучит-де ее и сделает кашеваром, а сам за мужское дело возьмется — воевать с гитлеровцами. Думала, горько усмехаясь в душе над тем, что снова прочат ей ту же участь… Ожило в памяти и Залесье, Саша — ушел бы вовремя и не погиб. Жалко стало его, а еще обидней показалось вот так же нелепо погибнуть самой. Поняла: оставаться в деревушке сейчас ей опасно. «А где же теперь не опасно, если ты не шкурник?» — вдруг возмутилась Валя, поймав себя на том, что думает лишь о себе. К ней подошла Матрена.