Кем был Лир у себя в стране? Властелином? Скорее паразитом. Раковой опухолью. Но страна сознавала, из-за чего она страдает. Были люди, понимающие, что такое болезнь и что такое здоровье. Скажем, леди, queen Лир, пыталась его обуздать. Не то в старой легенде: бог Мод знал, что надо делать; с Лиром не было сладу, его можно было только уничтожить, чтобы дать возможность выздороветь другим.
Каждый раз, когда Маккензи приходил к Эдварду и начинал болтать, повторялось одно и то же: сперва Эдвард встречал его холодно, потом слушал с досадой, а под конец — с интересом. Сидя на своем стуле, он поднял руки, потянулся.
— А теперь признайся, дядя Джеймс, почему ты мне все это рассказываешь? Какую цель преследуешь? Я извлек из твоей истории нечто совсем другое.
— Скажи мне — что?
Эдвард облизнул губы (ага, ты хотел бы у меня все выпытать, теперь тебе страшно).
— В другой раз.
— Как знаешь.
— Ты на меня из-за этого не сердишься, дядя?
— Надеюсь, я не лью воду на твою мельницу. Моя история преследовала обратную цель. Ты намерен слушать или я произношу монологи в пространство? И ты просто надо мной потешаешься? Видишь ли, я всего лишь несколько месяцев живу у вас, наблюдаю тебя и твою семью — ведь одновременно это и моя семья. И я считаю, ты дурно поступаешь, не бережешь самого себя. А поскольку ты не бережешь себя, ты не бережешь и своих близких. Из-за этого мне грустно… собственно, грусть, как ты знаешь, не в моем характере. Обычно я живу легко, путешествую; но сейчас меня пригласила Элис, твоя мама и моя сестра, пригласила пожить у вас, чтобы развлечь тебя, развлечь ее. Теперь и я узнал, что такое «семья». Узнал тебя. И увидел, что ты, Эдвард, — извини меня — встал на плохой путь, что ты вспыльчив, бодлив.
— Бодлив? Какое странное выражение! Стало быть, я и есть вепрь?
— Да нет же, Эди, не о тебе речь… речь о направлении, которое ты избрал. Знаешь, почему я напомнил тебе о снеге, о дожде, о корнях? Что я имел в виду, когда ты пришел ко мне с просьбой рассказать «Гамлета» и я решил: уж лучше я расскажу ему о диком, свирепом, воинственном вепре, который буйствует, роет землю, опустошает все вокруг? Тут я представил себе вепря, а после, в этой связи, подумал о Лире, объединил их в одном образе.
— А сам ты встречал подобных персонажей?
Маккензи:
— И даже очень часто, мой мальчик. Ты прочел отрывок из Кьеркегора. Вечер был прекрасный, интересный. Ты оказался в ударе. И тут я очень многое понял, Эдвард. Раньше я чуть-чуть побаивался тебя, ты не смейся, это так — ведь ты выглядел больным. А я несчастное создание: я принадлежу к той породе людей, которые боятся и болезней и больных. Знаю, во мне говорит глупый атавизм. Но в тот вечер я внезапно увидел тебя другими глазами. Ты сидел с маленьким томиком в руках и сам был Кьеркегором, о котором я много слышал, но которого всегда обходил стороной. Теперь ты читал его слова: «Честность… я хочу честности». До сих пор у меня в ушах звенит твой голос: «Ибо я хочу честности и ради ее достижения готов рисковать». По тебе было видно, что и ты готов рисковать. А потом ты стал читать о жертве: «Положим, что я стану жертвой в буквальном смысле этого слова, все равно я стану жертвой не во имя христианства, а потому, что я хочу честности».
— Да, я это читал. Это — Кьеркегор.
— Это — вепрь!
— Но послушай, послушай…
Маккензи:
— Да, Эдвард, я обязан это сказать. И тут я увидел также, что тебя неправильно понимают и что ты вовсе не болен.
Лицо Эдварда сморщилось.
Маккензи:
— Я знаю, ты не болен, ты… извини меня… одержим. Ведешь себя как безумный и при этом губишь себя же. У тебя мания правдолюбия, Эди… за свою долгую жизнь я научился ее ненавидеть, ненавидеть «прямоту», «честность» и прочие красивые слова, которыми человек украшает себя, когда он одержим амоком… Все несчастья от них. Ах, эти безумцы, они должны все «знать», и при этом они разрушают мир, лишают существование смысла. Они копаются во всем сущем, расчленяют его на части, по очереди их обнюхивают, рвут в клочья, глотают… вместо того чтобы набраться терпения и обрести свое место в мире.
Эди, знаешь, какая разница между той формой существования, которую я — опытный, немолодой человек — рекомендую тебе, и твоей собственной? Ты хочешь кем-то стать, и такие, как ты, становятся кем-то. Но вы не живете и не будете жить. Никто из вас так и не станет самим собой. Однако самое скверное то, что вас это устраивает. Именно это.
Эдвард не шелохнулся.
Маккензи:
— Ты меня слушаешь? — Тихо, очень дружелюбно и вкрадчиво Маккензи продолжал: — Молчание золото. Разве полено, которое бросают в печь, говорит? Оно лежит… вот оно… а потом загорается ярким пламенем; да, таково полено, и всегда-то оно на своем месте.
Поскольку Эдвард все еще не проронил ни звука, Маккензи легонько забарабанил по его руке. Только тут ему бросилось в глаза, как странно Эдвард растопырил пальцы. Казалось, рука поднялась и кисть застыла в каком-то диковинном, неестественном положении.
Маккензи вгляделся в лицо Эдварда: оно было совершенно неподвижно.
Впрочем, нет, что-то в его лице шевелилось. На нем медленно проступало нечто дикое: страх, невероятный страх. Эдвард заскрипел, заскрежетал зубами. Застонал. Его одолевали кошмары. Руки он воздел к потолку, потом прикрыл ладонями лицо, склонил голову набок, словно ожидал удара.
— Эдвард, Эди, бога ради!
Эдвард был в том состоянии, о котором рассказывала Элис, на поверку оно оказалось еще более ужасным, чем Маккензи предполагал.
— Проснись, мальчик!
Дядя потряс его.
Руки у Эдварда опустились. Он поднял голову, опущенную на грудь. Лицо его постепенно расслабилось. Несколько раз он глубоко вздохнул. Открыл глаза.
Маккензи:
— Что с тобой, мальчик?
Эдвард нерешительно поглядел на него.
Теперь Маккензи попытался рассмешить племянника.
— Ты грезишь среди бела дня. Да? Не выспался ночью? А может, это я нагнал на тебя такую скуку?
Эдвард и впрямь улыбнулся. Маккензи помешкал еще несколько минут, а потом, к его радости, представилась возможность передать Эдварда с рук на руки Элис, которая как раз принесла кофе и стала болтать с сыном.
Когда брат с сестрой вышли, Эдвард быстро выпрямился.
Все они хотят меня заговорить. Один сообщает: ты болен, подожди немножко и ты скоро выздоровеешь. Только не волнуйся.
Другой нашептывает: ты совершенно здоров, но одержим. Возможно, он и прав. Во всяком случае, я не сумасшедший.
Пусть не думают, что обманут меня. Хотят поставить диагноз, чтобы потом «исцелить»! Но во-первых, у них ничего не получается, и господа убедились в этом, а во-вторых, ничего здесь нет удивительного: мое состояние имеет другую подоплеку, потому я им и не поддаюсь. В костре из соломы камень не подожжешь.
Интересно, как они намерены справиться с этой досадной помехой?
Кое-кто из них так далеко уходит от сути дела, что уже тем самым вызывает подозрения. Согласно древнему присловью, жизнь есть сон. Если она и вправду сон, то зачем волноваться? Кроме того, жизнь даже не наш собственный сон, разумеется, нет. Мы ведь сами персонажи сновидения: где-то там спит некое чудовище, и мы пригрезились ему: злой дух видит во сне людей, бомбы, артиллерийский огонь. А после оказывается, что у меня оторвало ногу. Во всяком случае, приятно, что мы, люди, ни в чем не виноваты.
Все это смешно. И ясно как божий день. Страх наводит на безумные мысли. Грубая ложь преподносится трясущимися губами. Раз убийца не в силах отрицать убийство, он утверждает, будто сам он так же, как и его жертва, не существует. Отсюда мораль: никто не виноват, виновато общество.
А потом наконец является дядя Джеймс, весьма умный профессор, всезнающий путешественник и путешествующий всезнайка, иными словами, человек, который живет в свое удовольствие. И он заявляет: примирись с судьбой, как есть, так и будет, зло внутри тебя. Оказывается, в этом и заключается прогресс. А потом он подсказывает простейший способ убежать от самого себя, а именно — превратиться в дерево, в полено. Надо только немного напрячься и проявить добрую волю — и тогда дело будет в шляпе. Кусок дерева существует, и баста; бесспорно, он не бывает ни дурным, ни хорошим, а главное, не страдает от угрызений совести. Полено без страха и сопротивления ложится в лечь. Какое блаженство, какое блаженство быть поленом!