Я нажимаю «да» на телефоне и кладу его обратно в сумку.
— Не совсем понимаю, к чему вы клоните, — отвечаю я миссис Шмерти на ее неозвученный вопрос.
— Нет! — восклицаю я в ужасе, бросая в ее сторону насмешливый взгляд. — Ничего подобного! Да он даже не настолько симпатичный. То есть чисто с формальной точки зрения. Он стажер.
Кажется, миссис Шмерти хмурится в ответ. Будто не верит ни единому моему слову.
— Что ж, мне жаль, что вы так подумали, — ехидно отвечаю я. — Но чтоб вы знали, накаченное тело — не единственный критерий, которым я руководствуюсь в отношениях.
Я закатываю глаза и смотрю в сторону.
— Ну а мне все равно, какие там критерии были у вас в прошлом. Понятно?
Устав от этого спора (да и пренебрежение с ее стороны тоже немного вывело из себя), я накрываю лицо миссис Шмерти простыней, хотя бы на время заставляя ее замолчать.
Потом, спустя несколько секунд, мне становится не по себе за то, что накрыла ее, поэтому я убираю обратно простынь и напоследок еще раз смотрю на проделанную работу. Она действительно хорошо выглядит. Как бы жутко тут ни было работать, должна признать, что в такой работе есть нечто весьма стоящее. Довольно круто осознавать, что ты помогаешь создавать последнее воспоминание об этих людях. Что в таком виде они предстанут перед своими друзьями и членами семьи в последний раз. И вроде как мысль о том, что ты способствуешь этому с лучшей стороны, сводит на нет остальные негативные моменты.
У меня нет последнего воспоминания о своей матери. По крайне мере такого, которое я могла бы мгновенно вспомнить и сказать: «Да, именно тогда я видела ее в последний раз». Из-за увечий, полученных во время аварии, на поминки был заказан закрытый гроб. Но сейчас, проработав здесь всего несколько дней, мне бы хотелось повидаться с ней в последний раз. Иметь некое воспоминание, за которое можно уцепиться. И воспроизвести в памяти.
Все, что есть у меня, — мешанина из отдельных воспоминаний и свидетельств о характере моей матери, которые не совсем складываются в целую картину. И я начинаю задумываться: а сложатся ли они когда-нибудь?
Глава 37
Поминки
Поминки миссис Шмерти проходят в пятницу после полудня, в мой последний рабочий день в похоронном бюро. Я помогаю мистеру Ланкастеру с самыми последними приготовлениями и затем отступаю в сторону, когда к гробу движутся десятки скорбящих, шепча тихие молитвы и ища, куда бы присесть. Я с любопытством наблюдаю за ними, вникая, как каждый из них горюет по-своему. Кто-то в открытую плачет, не скрывая своих чувств от остальных. Другие вежливо промокают глаза платочком, и сложно понять, действительно ли они плачут или же просто хотят, чтобы так думали окружающие. И еще есть несколько избранных — может, двое или трое человек — которые полностью в отключке. Вырублены. Их тела движутся на автопилоте. Они идут. Они кивают. Они ведут короткие разговоры со своими соседями, но за всем этим ничего нет.
Они просто онемели.
Проходит пара секунд, прежде чем до меня доходит. Прежде чем я понимаю, почему это конкретное выражение лица выглядит таким как никогда знакомым.
Да потому что я видела его прежде. Отстраненные глаза. Отдаленный взгляд. Напряженные черты лица.
Оно навечно запечатлено на портрете, что в настоящее время висит над камином в моем доме.
Это постоянное выражение лица у моего отца, столько, сколько помню. Мне всегда казалось, что из его глаз что-то пропало. Но наблюдая за этими людьми, за тем, как они сидят с каменными лицами на своих местах, слушая речь проповедника, но не совсем слыша, о чем он говорит, я понимаю — дело не в пропаже. А скорее в чем-то, что загораживает эмоции внутри.
Почти как щит. Как стеклянная стена. Крепость.
В своих мыслях я возвращаюсь к своей любимой картинке. Той, которую нашла в интернете в журнале «Лучшее для дома и сада». Я думаю о мужчине на фотографии, улыбающемся своей жене, пока их единственная дочь делает первые шаги навстречу неизведанному миру. На этом фото чувства моего отца обнажены. Он открыт. Он есть там.
На каждом фото, сделанном после, он где-то еще.
В тот же миг как прихожу домой, я сразу иду в библиотеку, чтобы подтвердить свою новую теорию. На это уходит всего секунда — единственный взгляд, — и моя правота доказана.
Отец скорбит по матери с самого дня ее смерти.
И никогда не переставал.
От тяжести осознанного у меня подгибаются коленки. Я падаю на ближайшее кресло, подтягиваю ноги к груди и утыкаюсь в них лбом.
В таком положении я остаюсь до самой ночи, дрейфуя на грани сна, пока наконец не встаю в районе двух и не вытаскиваю свое уставшее тело из библиотеки.
Но вместо того чтобы направится к лестнице, я сворачиваю направо и понимаю, что иду прямиком к закрытой двери в конце коридора. К личному кабинету своего отца. Я пробую повернуть ручку. Как и подозревала, она закрыта. Я с разочарованием дергаю за нее, зная, что за дверью должно что-то находиться — причина, по которой ее держат закрытой круглый год, — но дверь не сдвигается ни на дюйм.
Громко выдохнув, я разворачиваюсь на пятках и топаю в крыло, где живет прислуга. Стучу в дверь Горацио. Сперва тихонько, а потом с большей настойчивостью, пока он в конечном счете не открывает дверь. Он завязывает пояс на красном халате, что накинул сверху на футболку и боксеры, и потирает заспанные уголки глаз.
— Qué pasa?[37] — ворчит он, видимо слишком уставший, чтобы говорить на английском.
— Где ключи от кабинета моего отца?
Он пожимает плечами.
— Не видеть. Наверное, у вашего отца.
— А разве согласно обычаю у дворецкого нет универсального ключа, который открывал бы все двери в доме?
— Не этот дворецкий, — пренебрежительно отвечает он.
Я вздыхаю и предпринимаю еще одну попытку, говоря прямиком о своей цели.
— Мне нужно узнать, какой была моя мама.
— Ah sí[38], — усердно улыбаясь, говорит он. — Muy bonita[39]. Такая прекрасная. Любящая. Заботящаяся мать.
Я закатываю глаза на стандартный ответ, который чуть ли ни слово в слово слышу всю свою жизнь. Словно какое-то искусное внушение, которое я не замечала до этого момента.
— Нет, — говорю я ему. — Мне нужно узнать, какой она была на самом деле.
Горацио сразу же опускает глаза.
— Я не понимать, — бормочет он неубедительно.
— Купер говорил, что она часто бывала в разъездах. Куда она ездила?
Он пожимает плечами, но до сих пор не смотрит мне в глаза.
— Путешествовала. Миссис Ларраби любила морские круизы. Они ее успокаивать. Воспитание пятерых детей очень выматывает.
— И перед своей смертью она была на одном из таких круизов?
— Sí[40], — говорит он, категорически кивая, будто только вспомнил эту деталь. — Exacto[41].
— Мне кажется, ты врешь, — сомневаюсь я. — Думаю, о чем-то ты мне не договариваешь.
Теперь Горацио явно становится неловко. Я смотрю на него, пытаясь установить зрительный контакт, чтобы извлечь какие-нибудь кусочки информации из его быстро расширяющихся зрачков. Но он не дает мне такой возможности.
Я молчу, чтобы измерять свою внутреннюю температуру. Она чрезвычайно высокая. Я делаю глубокий вдох и жду, пока она не опустится до нормальных 98,6 градусов[42]. Ну или близкую к тому. После чего понижаю голос до еле слышного шепота и опускаюсь еще ниже, чем когда-либо. Туда, где манипуляции не пройдут. Где не услышать истерик разбалованной девчушки. И остается лишь пустить в ход свою покореженную человечность.