Литмир - Электронная Библиотека

Шаривари начался шествием. Танцоры, музыканты, актеры, переодетые судьями, жандармами и адвокатами, все, кто исполнял какую-то роль в театральном представлении, прошли по улицам в направлении к площади. Погода была прекрасная, небо голубое; звуки маленьких флейт – ширулаков – и смех людей создавали радостную атмосферу. Тем не менее я провел всего четверть часа на углу одной из улиц, наблюдая за шествием, а потом вынужден был уйти. Мне было нестерпимо смотреть, как Хосеба беседует со старым приятелем из Бильбао или как Трику дурачится с девушками из Сан-Себастьяна; но еще болееневыносимыми оказались для меня, сам не знаю почему, флейты. Их звуки отдавались в моей голове мышиным визгом. Я предупредил товарищей, что вернусь к концу праздника, и направился по дороге, которая вела на ближайший к городку холм.

Дорога заканчивалась возле крестьянского дома. Это было скромное строение с белыми стенами и окрашенными в голубой цвет дверьми и окнами. Перед ним, на краю ровного участка земли стояли два стога сена и маленький, казавшийся игрушечным красный трактор; дальше – большое кукурузное поле, доходившее до следующего холма. Кукуруза уже была высокой, в цвету.

Возле маленького красного трактора я увидел старушку; она сидела спиной к городку на плетеном стуле. Я подошел к ней и весело поздоровался: «Что такое, бабушка? Вы не собираетесь пойти в городок взглянуть на шаривари!» Это была очень красивая старушка, amaci. Маленькая и худенькая. Казалось, она весит не больше сорока килограммов. Волосы у нее были собраны в узел. «Праздники меня не интересуют», – сказала она. Я заметил у нее в руках четки. «Значит, вы предпочитаете молиться», – сказал я ей. «Если хочешь ко мне присоединиться…» – «В молитвах?» Ее предложение рассмешило меня. Далеко позади остались времена, когда я играл на фисгармонии в церкви Обабы или в часовне Ла-Салье. Но все же было очень приятно находиться там, с такой красивой amaci. «Пожалуйста, продолжайте молиться, я с удовольствием вас послушаю». Я уселся на землю, опершись спиной о маленький трактор.

Молитвы были словно колесики. Сначала я слышал слова Agur Maria – «Приветствую тебя, Мария»; затем – бормотание; немного погодя – аминь: поворот. И тут же снова Agur Maria, бормотание и аминь: новый поворот. И так вновь и вновь, без какой-то определенной цели, вращение ради вращения. Мои мысли перенеслись в Ируайн, и я вдруг увидел Лубиса в павильоне для лошадей, и счастливых селян, которые приближались ко мне, повторяя «лошадь, лошадь», а потом Убанбе, Опина, Панчо, Себастьяна, Аделу. Всех близких мне людей, которых я оставил где-то там, позади.

Мне вспомнился zulo в Ируайне – тайник, и некий голос, смешавшийся с бормотанием молитвы, упрекнул меня за то, что мы использовали его не должным образом: «Более века у него было лишь одно предназначение: предоставлять убежище преследуемым, а ты со своими друзьями испоганили его, пряча там похищенных людей». Я узнал голос. Со мной говорил дядя Хуан. «Это потому что Папи не сдержал своего слова, дядя, – подумал я. – Он обещал мне, что будет его использовать только для того, чтобы прятать там попавших в беду товарищей, но вскоре поместил туда одного промышленника, который не заплатил революционный сбор. Но я к этому не имел никакого отношения. Я всегда испытывал уважение к истории Ируайна. Я и сейчас иногда надеваю шляпу от Хотсона». – «У тебя были хорошие намерения, Давид, но ты оказался слишком слабым. Ты не смог справиться со своими чувствами, а чувства в чистом виде – плохой советчик. В этом ты похож на своего отца».

Воспоминания меня огорчили, и я постарался, чтобы они не слишком завладели мною. Но колесики продолжали вертеться – Agur Maria, бормотание, аминь, – и я вновь оказался в прошлом. Я увидел Аделу, выходящую с кладбища Обабы в сопровождении всех тех, кто пришел сказать последнее прости моей маме: Адриан со своей румынской женой, Паулина с девушками из мастерской, Вирхиния в своем темно-фиолетовом платье, певчие церковного хора Обабы… Я понял, что это я отдалился от них, покинул их, а вовсе не наоборот, как я думал до этого. И когда я ушел в подполье, Вирхиния сделала единственное, что она могла сделать, и довод, который она привела мне, когда я позвонил ей из Парижа, был неопровержим: «Не хочу больше тебя видеть. Мне вполне хватило несчастья с моим мужем». Голос Вирхинии на мгновение заглушил молитву старушки. Потом исчез.

Колесики начали новый оборот. Я увидел Трику в таверне Обабы в тот день, когда Армстронг и два других астронавта ступили на Луну. «Я скорее заново рожусь, чем поверю в эту сказку», – говорил какой-то крестьянин, смотревший по телевизору передачу о прилунении. Мы с Трику хотели убедить его, что это соответствует действительности. Но крестьянин упорно стоял на своем. «Поверь им, дружище. Эти юноши много всего знают», – сказала ему хозяйка таверны. На что он ей ответил: «Знают много и не знают ничего. Таков закон молодежи».

Возможно, слова крестьянина были грубыми, но здесь, в Альцуруку, когда я смотрел на кукурузное поле и слушал молитвенное бормотание старушки, они показались мне исполненными смысла. Я подумал, что в первые годы своей юности я совершил много ошибок по неведению, потому что не знал самой простой истины, а именно: что жизнь – это самое великое, что у нас есть, и следует принимать ее всерьез, «как это делает белка», по словам Назыма Хикмета. Но еще не все потеряно; я еще могу выправить свою судьбу, обрести искупление, посетив царство Смерти. Мне придется посетить Гефсиманию, взойти на крест, но наступит счастливый день воскрешения, и я освобожусь от всех долгов прошлого.

Если оставить в стороне метафоры, мой план состоял в том, что я сдамся полиции. Как только мы пересечем границу, я воспользуюсь первой же возможностью, чтобы оторваться от своих друзей, и направлюсь в комиссариат. «Я пришел сдаться», – скажу я. «Почему?» – «Потому что у меня нет желания продолжать». Старушка наконец поставила точку в своих молитвах. Колесики остановились. Решение было принято.

У меня не появилось возможности привести мой план в исполнение. Через три дня в купе поезда полицейский направил на нас с Трику пистолет, и я чисто рефлекторно ударил его по запястью и отнял у него оружие; но, к счастью, мне не удалось помешать задержанию. Позднее меня не покидали сомнения, особенно когда я слышал крики Трику в пыточных камерах, ибо на их фоне решение, принятое на холме в Альцуруку, казалось мне смехотворным и отвратительным. Но я не свернул с намеченного пути. Я признал себя ответственным за все акции, которые мне назвали на допросе, и, кроме того, чтобы поставить окончательную точку, сообщил полиции о существовании тайника в Ируайне. Мои товарищи уже не смогут в будущем им воспользоваться. Сомнения преследовали меня даже после того, как меня поместили в тюрьму, когда коллектив политических заключенных, обвинив меня в предательстве и вменив мне в вину провал, изгнал меня из коммуны и подверг остракизму.

Однажды Трику с Эчеверрией решили нарушить нормы, принятые в коллективе заключенных, и появились в тюремном изоляторе, где я отбывал наказание. Они хотели заручиться моим согласием, чтобы отправить Папи послание в мою поддержку, чтобы сказать ему, что дело о предательстве было чистым вымыслом. Но я отказался. Я сказал им, что наказание было мне необходимо, если я хочу, чтобы душа моя исцелилась. «Ничего не делайте, – попросил я их. – Позволим бабочке вернуться домой». – «Ты подаришь мне эту фразу для стихотворения?» – спросил Эчеверрия. Я сказал ему, что она не моя, я взял ее из книги. Остракизм имел по крайней мере одно преимущество: я мог читать без передышки; стихи, рассказы, романы были для меня как родниковая вода.

III. Признание Эчеверрии

То, что произошло во мне, можно назвать преображением. Так бывает, когда любовь превращается в ненависть, если выражаться в духе консультантов по вопросам эмоциональной сферы. За одну ночь я вдруг возненавидел все: мое членство в организации, наши сентиментальные песенки и особенно некоторые слова из нашего привычного лексикона – «народ», «национальный», «социальный», «пролетариат», «революция» и прочее в таком роде. Начиная с этого момента все информационные сообщения организации стали казаться мне абсурдными; еще более абсурдными – террористические акты; а мои товарищи стали для меня чужими и вызывали лишь антипатию.

96
{"b":"250677","o":1}