Папи стал спускаться вниз по лестнице, мы последовали за ним. «Можно попробовать?» – спросил он нас уже в пристройке. Клубничные тарталетки лежали на полке, в большем беспорядке, чем когда я принес их, но на первый взгляд все были на месте. Папи вышел из дома, держа одну из них в руке.
Я пошел искать Трику. «Мы уезжаем», – сказал я ему. Он обнял меня. «Прими мои соболезнования. Ты нарушил правила, но хотел бы я видеть Карлоса на твоем месте. Что бы он сделал, если бы ему сказали, что умерла его мать?» Я ответил, не раздумывая: «Наверняка отправился бы на свой footing [21]. Трику рассмеялся. «Пошли собирать вещи. Хосеба ждет нас».
Вернувшись в дом, мы обнаружили Хосебу в комнате в конце коридора с Антонио. Они поставили блюдо с тарталетками и другую провизию – сыр, хлеб, банку с паштетом – на старый чемодан. «Мы не можем уехать без прощального ужина, – сказал Хосеба. – Трику, почему бы тебе не принести что-нибудь с кухни? И немного вина бы тоже не помешало». Он потирал руки в предвкушении банкета. Трику толкнул меня локтем: «Ты посмотри, какой он довольный с тех пор, как узнал, что скоро расстанется с Карлосом». Хосеба бросил в него клубникой. «Замолчи и иди на кухню».
Ужин подвел итог этому дню, такому долгому, такому значительному. Спустя неделю полиция задержала нас в экспрессе, шедшем в Барселону, и нас посадили в тюрьму. Но ненадолго: мы вновь обрели свободу через четырнадцать месяцев благодаря амнистии.
Я написал сегодняшние строки, совсем не устав. Мне придавали сил воспоминания о моей матери; мне придавало силы и то, в чем мне признался Хосеба: тексты, которые он прочтет послезавтра в библиотеке, основываются на воспоминаниях о временах нашего членства в организации. И я провел целый день перед моим белым компьютером.
Мэри-Энн с Хосебой тоже много работали. Они готовили тексты для выступления в клубе до трех часов дня. Потом они поехали в аэропорт Визалии встречать Хелен.
9
День начался звонком Лиз и Сары. «Я очень тебя люблю, daddy», – сказала Лиз. «Я тоже тебя люблю», – ответил я ей. «Знаешь, мама уже дала нам разрешение, и мы хотим знать, дашь ли и ты нам его тоже». – «Разрешение на что?» – спросил я, хотя догадаться было совсем несложно. «Наши друзья пригласили нас остаться еще на неделю в Санта-Барбаре, и нам кажется, это неплохая идея». – «Ага! Теперь я понимаю причину твоего объяснения в любви», – сказал я лукавым тоном. «Если ты нам не разрешишь, я все равно тебя буду любить, daddy». Конечно, ведь она знала, что ответ будет утвердительным. «А наша малышка Сара где-то поблизости?» – «Так как с разрешением?» – «Если мама не возражает, то я тоже не против». На другом конце провода послышались возгласы ликования. «Egun on, aita» – «Доброе утро, папа», – сказала Сара, взяв трубку. Ей нравится язык ее отца. «Ты меня тоже очень любишь?» – спросил я у нее. «Вчера на пляже мы запускали воздушных змеев», – сказала она, оставив мой вопрос без внимания. Я представил ее себе на берегу моря в зеленом купальнике, держащей в руках нити бумажного змея. Она еще минуты две рассказывала мне об этом, а потом вдруг резко прервала беседу, наспех попрощавшись.
Разговор с Сарой и Лиз придал мне бодрости, и я присоединился к Хосебе, Хелен и Мэри-Энн, чтобы позавтракать на террасе в old style [22]. Мы уже заканчивали, когда вновь зазвонил телефон. Что-то поиска зало мне, что это звонок из больницы, и так оно и было. «Как вы себя чувствуете в последнее время?» – спросил меня доктор Рабинович. Я объяснил ему, что чувствую себя хорошо, гораздо лучше, чем в предыдущие месяцы. «Например, вчера и позавчера я почти весь день просидел за компьютером и почти не устал». – «Великолепно», – сказал доктор. «Как насчет двадцать третьего числа для операции?» – спросил он. «Какой это день?» Мне, разумеется, было все равно, но сверчок, обитающий в моей пинте, начал стрекотать, едва заслышав слово операция, и ничего лучше этого вопроса не пришло мне на ум. «Понедельник», – ответил он. Я сказал ему, что я согласен и чтобы он не беспокоился, я приеду в назначенное время бодрый духом. «Разумеется. Значит, двадцать третье. Вы знаете, мы кладем в больницу накануне». – «Я должен приехать натощак?» – «Необязательно, мистер Имас».
Я не сразу вернулся на террасу, но не смог обмануть Мэри-Энн. Она сразу же все поняла. «Не волнуйтесь, – сказала Хелен. – Такие операции ежедневно делают во всем мире». – «Я не особенно волнуюсь», – сказала Мэри-Энн. Но в Северном Кейпе почти не было света.
Я ушел в свой кабинет, чтобы привести в порядок счета ранчо и побыть одному. Я почти не работал, и у меня было ощущение, что я почти ничего не вспоминал: мой взгляд застывал на каком-нибудь камне, ветке, облаке, и мне приходилось усилием воли заставлять его оторваться от них – как заставляют встать ленивого пса, – чтобы направить на другие предметы. В какое-то мгновение я – это скорее было в духе Трику – занялся поиском каких-нибудь особых знаков и подумал, что было бы хорошей приметой, если бы в воздухе появилась бабочка, которую я видел накануне. Но этого не произошло. Тогда я подумал, что я не такой, как Трику, и что знаки хорошие или плохие, мне безразличны.
В полдень в кабинет зашел Хосеба. Он объявил что Мэри-Энн с Хелен решили приготовить барбекю «на берегу реки, кишащей змеями», и что ему поручили сообщить мне эту прекрасную новость. Я сказал ему, что ружье Хуана хранится в ящике в подвале и что он может воспользоваться им, чтобы покончить со змеями. Он скрестил руки, как это имел обыкновение делать Тоширо. «Думаю, я сделаю это с большим удовольствием, товарищ. Я тоже испытываю ненависть к ревизионистам Третьего интернационала. Я троцкист и горжусь этим».
Он заметил, что они с Мэри-Энн уже почти подготовились к послезавтрашнему выступлению. Мэри-Энн возьмет на себя чтение текстов, поскольку, если он будет читать вслух на своем английском, его будет очень трудно понять. «Я уже знаю, что ты выбрал историю с Тоширо», – сказал я ему. «Я не могу ничего тебе рассказывать. Мне очень жаль, товарищ». Он склонился на японский манер и попросил меня следовать за ним.
10
Иногда мы напоминаем матрешки. За первым, самым очевидным нашим образом следует второй, за вторым – третий, и так до тех пор, пока не доберешься до последнего, самого тайного. Впервые я обратил внимание на это на примере Женевьевы после болезни Терезы. Она была не похожа на того человека, которого я знал раньше, казалась меньше, какой-то забитой. И то же самое произошло у меня с Сесаром, преподавателем точных наук, когда он признался мне, что его отца расстреляли.
Я спрашиваю себя, сколько существует хосебов, не является ли он тоже неким подобием матрешки. Мне в нем известны, по меньшей мере, две личности. В зависимости от того, с кем он общается, он говорит то одним, то другим голосом и ведет себя по-разному. Со мной он говорит совсем не так, как с Мэри-Энн или с Хелен. И эта перемена обусловлена не только языком.
Сегодня вечером я сидел в кабинете, заканчивая расчеты, которые начал вчера, и через окно до меня долетали его слова. Он давал объяснения Мэри-Энн, Хелен, Дональду, Кэрол и еще трем или четырем членам Книжного клуба по поводу «баскского вопроса» и «конца терроризма».
Я прикрыл глаза, чтобы получше проанализировать тон его голоса, тот состав, который он имел в этот момент, словно речь шла о какой-нибудь жидкости. Мне показалось, что я различил в нем четыре компонента: убежденность – на тридцать или тридцать пять процентов; безнадежность – двадцать процентов; скрытность – десять процентов; и искренность. В целом то, что он говорил, звучало в высшей степени убедительно. Это был, вне всякого сомнения, третий хосеба. Не хосеба из Обабы, не тот, что являлся членом организации, а третий, вышедший на поверхность в последние годы. «Человек легкого слова», который не хочет говорить откровенно и использует иносказания и метафоры.