Хуан привел ему в порядок бороду и подстриг волосы ножницами своей сестры. Затем попросил отдать ему одежду, которая была на нем, «чтобы сжечь ее как можно быстрее», а вместо нее дал ему рабочую одежду крестьянина. «Больше всего мне жаль шляпы», – сказал дон Педро. «Погонщику больше подойдет старый берет. Но вы не волнуйтесь. Я оставлю ее в тайнике как воспоминание, – ответил Хуан. Потом с другим выражением лица добавил: – Пришло время взглянуть на себя в зеркало, дон Педро. Уже достаточно светло». Действительно светало.
Он не узнал себя. Из зеркала на него смотрел мужчина с усталым лицом и белой бородой, не худой и не толстый, казавшийся старше его. «Патрули ищут толстого, хорошо одетого мужчину. Но такого мужчины уже не существует», – сказал, улыбаясь, Хуан. Дон Педро продолжал смотреть в зеркало, стараясь привыкнуть к тому, что он видит. «Теперь я понимаю, почему яблоки и морковка. Все прекрасно продумано. Но ты безжалостный человек. От небольшого отступления от диеты я бы не растолстел». Он вновь внимательно осмотрел старика, отражение которого было перед ним. «У вас в доме есть весы?» – спросил он. «Возле конюшни есть старые. Думаю, они еще работают».
Он узнал, сколько он теперь весит, пока Хуан снова готовил кукурузную похлебку: 94 килограмма. Тот вес, который был у него в молодости, – почти на двадцать килограммов меньше по сравнению с тем днем, когда его забрали из гостиницы. Где мой блокнот?» – спросил он Хуана, когда они завтракали. «Я сжег его вместе с одеждой. Вы же знаете, теперь вы мой дядя… мой дядя Мануэль. А мой дядя Мануэль не способен написать ни одной буквы. Он всю жизнь не делал ничего иного, кроме как ухаживал за скотом». – «Я уверен, что ты сделаешь хорошие деньги в Америке. Ты очень сметливый. Но мне жаль блокнота. Мне бы хотелось знать, сколько яблок и морковок я съел за то время, что сидел в этой дыре». Хуан показал на настенные часы. Было семь часов. Время собирать коров в стадо и отправляться в путь.
По дороге дон Педро различил в лесной листве красные пятна. Приближалась осень. Он подумал, что останется во Франции до конца зимы, а весной вернется в Америку. Он был спокоен и убежден в том, что его план увенчается успехом.
Ему довелось испытать последний приступ страха: когда они покидали окрестности Обабы, их остановил патруль, и он лицом к лицу столкнулся с солдатом, у которого был дядя в Ванкувере. «Ох, дедушка! Это в ваши-то годы вам все еще приходится работать!» – сказал ему парень. Дон Педро жестом изобразил покорность судьбе и продолжил свой путь с улыбкой на губах.
Обугленная щепка
I
«Надеюсь, ты еще не разучился играть на аккордеоне», – сказал Анхель, появляясь в дверях моей комнаты. Я продолжал заниматься своим делом, укладывая в сумку летнюю одежду, не глядя на него. «Я спешу», – сказал я. Был конец июня 1970 года, и после успешно сданных экзаменов за четвертый курс ВТКЭ впереди у меня были три долгих месяца каникул; однако минуты и часы, которые я вынужден был проводить на вилле «Лекуона», становились для меня все более невыносимыми. Я хотел как можно скорее перебраться в Ируайн.
Анхель изобразил улыбку. «Я вижу, что ты спешишь. Даже свет не успел зажечь». – «Не надо! – крикнул я, когда он протянул руку к выключателю. – Мне хватает света из окна!» – «Странно, что ты такой сердитый!» – сказал он, натянуто улыбаясь. Затем исчез в коридоре и вернулся с аккордеоном. Он был в футляре, готовый к транспортировке.
Я закрыл сумку с одеждой и застыл со скрещенными руками. «Зачем ты пришел? – сказал я. – Чем скорее мы закончим, тем лучше». Я не хотел с ним разговаривать. Единственное, что мне было от него нужно, это признание: «Горилла с обложки тетради говорит правду. Во время войны я был убийцей. И я раскаиваюсь в этом, сынок». Раскаяние могло бы быть первым шагом, началом улучшения наших отношений. Может быть, да, а возможно, и нет. «Перед кающимся человеком смягчаются все сердца, даже каменные», – имел обыкновение говорить дон Ипполит, приходской священник Обабы. Но я не был в этом так уж уверен.
«Я очень устаю, когда играю на танцах в гостинице, – сказал он. – Слишком много часов подряд. Я хочу, чтобы ты занял мое место». Я взглянул на него с недоверием. Гостиница была его вторым домом, и уже много лет он не пропускал ни одного танцевального вечера, ни одного праздника. Пиджаки и рубашки, которые он обычно надевал во время выступлений, как всегда безукоризненные, по-прежнему висели в шкафу в комнате, где он репетировал. «Я уже поговорил с Марселино. Он не возражает, чтобы меня заменил ты». – «А Женевьева? Что она об этом думает?» – сказал я. По словам моей матери – она мне поведала это во время одного из визитов в студенческую квартирку, в которой я жил в Сан-Себастьяне, – Женевьева была на меня в обиде из-за Терезы, которая отказывалась приезжать в Обабу и предпочитала проводить каникулы у родственников во Франции. Она полагала, что ее дочерью движет досада и что виной тому я, поскольку подал ей «напрасные надежды».
Анхель сделал вид, что не понял вопроса, и указал мне на аккордеон: «Если хочешь поработать этим летом, начинай упражняться. Чем раньше, тем лучше». Я зажег сигарету и принялся укладывать книги в сумку несколько меньших размеров, чем та, что была заполнена одеждой. Я курил со второго курса ВТКЭ. «Единственное, чего хотят Марселино с Женевьевой, – чтобы этим летом с танцами все получилось хорошо, – сказал мне Анхель. – Сейчас открывают много дискотек, и с каждым разом люди все меньше ходят на танцы на открытых площадках. Это единственное, что на настоящий момент беспокоит нас».
Беспокоит нас, сказал он, имея в виду и себя. Но он лгал. От Мартина я знал, что танцы в гостинице «Аляска» продолжали приносить немалый доход, особенно благодаря напиткам, которые к тому времени вошли в моду, – джин-тоник и куба-либре. То, что их по-настоящему беспокоило, были не танцы, а политическая обстановка в Стране Басков. А она становилась настоящим кошмаром, с забастовками и террористическими актами, которые не удавалось прекратить даже постоянным введением чрезвычайного положения, осуществляемым мадридским правительством. Кроме того – и это было самое худшее, – напоминание о происходящем все время маячило перед их глазами: в том году, в Пасхальное воскресенье бомба разрушила мраморный памятник, открытый четыре года назад Паулино Ускудуном, и его обломки все еще лежали в углу центральной площади Обабы; недалеко от нее, на спортивном поле огромные буквы возвещали с фронтона о «гибели испанского фашизма» и требовали свободы для Эускади, «единственной родины басков». Наконец – третье напоминание, – первого мая этого года в новом квартале городка были распространены листовки, в которых клеймились позором «приспешники военной диктатуры». Трудно было в это поверить, но враги, которых они считали поверженными, умершими и похороненными, воскресли и вновь бродили по земле. Естественно, что они были весьма озабочены. Озабочены и насторожены. Мексиканцы с ранчо Стоунхэма описали бы ситуацию такими словами: все змеи Обабы «приподняли головы».
Анхель проявил нетерпение: «Так что мне сказать Марселино? Ты берешься за работу или нет?» – «Сколько он собирается мне платить?» – спросил я «Столько же, сколько и мне». – «Сколько?» Сумма, которую он назвал мне в ответ, была очень большой. Я прикинул, что мне достаточно будет поиграть в течение двадцати вечеров, чтобы заработать деньги, необходимые для целого учебного года. Было совершенно очевидно, что полковник Дегрела всячески поощрял Анхеля. Как поощрял он и Берлино, отдав гостиницу в полное его распоряжение. Так или иначе оба оставались у него на службе. Листовки и надписи на стенах говорили правду: они были приспешниками, работали на военную диктатуру.
Я вновь произвел подсчеты. Ошибки не было. Если я буду играть на танцах на протяжении всего лета, мне не придется брать деньги у матери, чтобы отправиться в Бильбао для завершения учебы, которую я начал на ВТКЭ. «Оплата очень хорошая. Так что договорились», – сказал я. Анхель снова улыбнулся. Теперь это была гримаса ехидства. «А я-то думал, что ты идеалист и деньги значат для тебя меньше, чем для остальных смертных. Но теперь вижу, ты вовсе не Непорочная Дева».