«Он полагал, что люди из Обабы и твои дочери находятся в разном положении, – заключал я. – Первые имели право знать, что говорится о них. Что касается Лиз и Сары, то книга могла бы помочь им лучше узнать себя, ибо она рассказывает об их отце, некоем Давиде, который неизбежно останется жить в них, оказывая в той или иной степени влияние на их характер, на их вкусы, на их решения».
В конце письма я привел слова, которые Давид использовал в качестве послесловия к своему труду: «Когда я писал все и каждую из этих страниц, я думал о своих дочерях, и из их присутствия я черпал мужество, необходимое для того, чтобы завершить книгу. Думаю, это естественно. Не надо забывать, что даже Бенджамин Франклин, бывший не слишком любящим отцом, включил «необходимость оставить память детям» в свой список причин, определяющих целесообразность написания автобиографии».
Мэри-Энн ответила открыткой, отправленной из почтового отделения Три-Риверс. Она благодарила меня за письмо и за то, что я осуществил желание Давида. Кроме того, она задала мне вопрос. Она хотела знать мое мнение о книге. «Очень интересная, очень содержательная», – ответил я. Тогда она прислала мне вторую открытку: «Понимаю. Факты спрессованы, как анчоусы в стеклянной банке». Описание было довольно точным. Давид стремился рассказать обо всем, не оставляя пустот; однако некоторым фактам, которые мне были известны из первых рук и казались очень важными, не придавалось должного значения.
Несколько месяцев спустя, когда до окончания века оставалось уже совсем немного, я сообщил Мэри-Энн о проекте, который стал вызревать у меня по возвращении из Соединенных Штатов: я хотел написать книгу, основанную на тексте Давида, переписать и расширить его воспоминания. И не как человек, который рушит дом и воздвигает на его месте новый, но как тот, кто находит на дереве carving уже исчезнувшего пастуха и решает вновь обвести линии, чтобы придать законченный вид рисунку, фигурам. «Если я поступлю таким образом, – объяснял я Мэри-Энн, – то разница между прежней и теперешней резьбой со временем сотрется и на коре останется лишь одна-единственная надпись, книга с главным посланием: «Здесь были два друга, два брата». Даст ли она мне свое согласие? Я намеревался начать как можно скорее.
Как обычно, Мэри-Энн ответила мне с обратной почтой. Она писала, что обрадовалась известию, и сообщала, что посылает бумаги и фотографии, которые могут оказаться полезными. Кроме того, она уверяла, что действует в своих собственных интересах, «потому что если ты напишешь эту книгу и потом ее переведут на понятный мне язык, мне будет нетрудно определить, какие строки повествуют о жизни Давида до того, как мы познакомились с ним в Сан-Франциско. Может, твои исправления и добавления и зарубцуются настолько, что будут невидимы постороннему человеку, но я прожила с Давидом пятнадцать лет и смогу различить, что писал он, а что не он». Уже в постскриптуме Мэри-Энн предлагала новое название – Книга моего брата, и рекомендовала не забывать о Лиз и Саре, «ведь, как ты сам говорил несколько месяцев назад, они могут стать читателями книги, и мне бы не хотелось, чтобы это причинило им какое бы то ни было напрасное страдание».
Я вновь написал в Стоунхэм и успокоил ее относительно дочерей. Я буду думать о них на каждой странице, для меня они тоже будут присутствовать. Я хотел, чтобы моя книга когда-нибудь помогла им почувствовать себя лучше в этом мире. Разумеется, не все мои желания были столь благородны. Мною двигал также и корыстный интерес. Я не отказывал себе в собственном авторстве, отвергая возможность стать просто издателем произведения Давида. «Найдутся люди, которые не поймут мой образ действий и обвинят меня в том, что я срываю кору с дерева и краду рисунок Давида, – объяснял я Мэри-Энн. – Скажут, что я кончился как автор, что сам я уже не способен написать книгу и посему опираюсь на чужое произведение; тем не менее истина в конечном счете совсем иная. Правда в том, что по мере того, как проходит время и события удаляются, их герои становятся похожими друг на друга: фигуры накладываются одна на другую. Думаю, так происходит и у нас с Давидом. А также, возможно, в какой-то степени и с нашими приятелями из Обабы. Штрихи, которые я добавлю к рисунку Давида, не могут быть чем-то чужеродным».
С того письма прошло три года, и книга уже стала реальностью. У нее осталось название, данное с самого начала, а не то, что предложила Мэри-Энн. Но во всем остальном и ее, и мои желания исполнены: в книге нет ничего, что могло бы нанести вред Лизе и Саре; и в ней также не пропущено ничто из того, что произошло в Обабе в наше время и время наших родителей. Книга состоит из слов, которые написал в свое время сын аккордеониста, а также и из моих собственных.
Имена
Лиз, Сара
Лиз, старшей из наших дочерей, было два с половиной года; Саре, младшей, едва исполнился годик. Лиз оставалась со мной дома; Сара находилась в больнице в Визалии вместе с Мэри-Энн. Она лежала там уже двадцать часов, ей делали ингаляции сальбутамола и время от времени давали кислород. Дело было в том, что слизь до такой степени закупорила бронхи, что не давала ей дышать, и ее маленькое тельце весом восемь или девять килограммов не имело достаточно силы, чтобы вытолкнуть ее. Кашель нашей дочери был ужасен.
Как и в предыдущие вечера, я предложил Лиз прогуляться. Я сделал это с особым энтузиазмом, изображая хорошее настроение, которого у меня не было. Я думал, она не заметила суматохи, царившей в доме накануне ночью, когда Росарио кричала: «Ах, боже мой, девчушка задыхается!», и была далека от того, что происходило на самом деле. «Что говорит Лиз? Скучает она без нас?» – спросила меня Мэри-Энн, когда звонила из больницы. Я ответил ей, что нет. Девочка спокойна и хорошо пообедала.
Лиз не очень-то интересуют панорамные виды. Она предпочитает смотреть не столько на горы и долину, сколько на землю. Она вновь и вновь наклоняется и внимательно разглядывает камушки, прутики и прочую ерунду, валяющуюся у ее ног, даже окурки. Если в зоне наблюдения вдруг появляется муравей или другое насекомое, совсем хорошо. Она принимает все новое с радостным смехом.
В тот день мы шли как всегда неспешно, останавливаясь каждые несколько метров. Расстояние до качелей, что возле реки, мы преодолели за полчаса. Потом, когда ей надоело там играть, мы направились к загону с только что появившимися на свет жеребятами, а затем – к садику, где «живет» каменный гном, рядом с домом Росарио и Эфраина. Это еще одна из привычек Лиз: она подходит к месту, где стоит гном, несколько минут беседует с ним, целует его и возвращается на дорогу. «Как поживает твой друг?» – спросил я ее. «Хорошо», – ответила она. «А что он тебе сказал?» – «Что Сара очень скоро поправится».
Я почувствовал сильное волнение. Из-за неожиданного ответа и из-за того, что ее слова – слова ребенка двух с половиной лет – показались мне исполненными неведомой прежде красоты. «Ну конечно, она очень скоро будет дома», – шепнул я ей на ухо и крепко обнял. У меня в сознании возникло одновременно множество мыслей, словно у меня было много душ, каждая со своим собственным голосом, или одна душа, но обладающая множеством языков, и я не находил покоя, пока не дал самому себе обещание: они с Сарой получат от меня нечто большее, чем ранчо и его шестьдесят или семьдесят скаковых лошадей. Я вновь возьмусь за перо и постараюсь закончить мемориал, о котором думаю со времени моего приезда в Соединенные Штаты.
Хуан
В последние месяцы жизни физическое состояние Хуана ухудшилось так заметно, что Сара с Лиз не переставали спрашивать о нем: «Что с ним такое? Он нам больше ничего не рассказывает». Однажды Мэри-Энн открыла им правду. У него очень слабое сердце, и любое, даже самое незначительное усилие утомляло его. «Лучше оставьте его в покое, – сказала она девочкам. – Не ходите больше к нему играть». Лиз и Сара восприняли это крайне серьезно. Они сделают так, как просит мама. «Я и раньше знала, что Хуан болен. Мне это сказала Накика, – объяснила Лиз. – Она сказала: «Ай-яй-яй, Хуан больше не играет в гольф, ай-яй-яй, плохой знак. И он больше не ходит смотреть, как бегают лошади, ай-яй-яй». Накикой звали ее любимую куклу.