«Почему вы не приехали по дороге сороконожек?» – спросил нас один из лесорубов с лесопильни. Сороконожками называли грузовики, предназначенные для перевозки бревен по горным дорогам. «Мы сегодня пришли не из городка, – объяснил ему Лубис. – Мы пришли из Ируайна, и обед приготовила Адела, жена пастуха». У лесоруба были курчавые волосы, и, когда он улыбался, губы его, казалось, тоже курчавились. Он внимательно посмотрел на меня. «Лубис, ты только погляди, в каком виде пришел сюда твой друг. Он весь вспотел». Это была правда. Воротник рубашки у меня был весь мокрый. «Мне это только на пользу, – ответил я. – Говорят, с потом выходят токсины». Мужчина взял топор, лежавший на поваленном стволе, и протянул его мне: «Если хочешь попотеть, поработай с нами». Лезвие топора, словно зеркало, отразило утренний свет.
Лубис вынул из корзины на спине осла кастрюлю. Лесоруб приподнял крышку, чтобы посмотреть, что в ней. «Тушеное мясо с помидорами. Это, конечно, не жареный цыпленок, но и мясо мы съедим с удовольствием», – сказал он. У него было хорошее настроение, он снова улыбнулся. Внезапно он поднял топор, словно это был мачете, и ловким броском вонзил его в дерево, стоявшее метрах в пяти от нас.
«Что там внизу говорят о дровосеке?» – спросил он меня. Я не понял его. «О каком дровосеке?» – «Об Ускудуне! Ты что, не знаешь, что, прежде чем стать боксером, он орудовал топором. В точности как мы!» Я сказал ему, что не знал этого, «Так ты откуда?» – «Да отсюда. Я племянник Хуана Имаса», – ответил я. Тогда он спросил с сомнением: «Так ты сын аккордеониста?»
Освободив кастрюлю и оставив еду в хижине, Лубис присоединился к нам. «Сколько буханок хлеба вам нужно?» – «Хватит восьми». Буханки были весом в фунт каждая. «Так, значит, Ускудун приедет на городской праздник», – сказал мужчина Лубису, прижимая к груди восемь буханок. «Я бы тоже приехал за пятнадцать тысяч песет!» – ответил Лубис. В Обабе 1966 года это была весьма солидная сумма. «Да и я тоже! – воскликнул мужчина. – Однако немного таких, кто может есть хлеб, не работая». – «Не жалуйся, – сказал ему Лубис, – есть люди, которые его и не пробуют». Он похлопал Моро, и осел решительно направился по тропинке, терявшейся в лесу. «Эту дорогу он знает прекрасно, – сказал Лубис, – так что, нам не придется его тащить. Вот увидишь, Давид. Он сам нам укажет, куда идти».
Лесоруб с курчавыми волосами попрощался с нами в дверях хижины. Ему, должно быть, было лет пятьдесят, и я не мог представить его себе ни старше, ни моложе. Мне вдруг подумалось, что он так и застынет навсегда у дверей хижины, будто прикован'ный к восьми буханкам в фунт веса каждая.
Настоящим наслаждением было спускаться по лесному склону, ни о чем особенно не заботясь, просто следуя маршруту, прокладываемому Моро. Удовольствием была уже сама возможность дышать, а к ней прибавлялось еще одно удовольствие – покой, который наполнял меня оттого, что теперь я осознавал, где я живу, в каком отечестве: не в отечестве Анхеля или Берлино, не в отечестве Адриана, Хосебы и других моих товарищей по учебе, а в лесу, там, где все еще можно было встретить людей из прошлого. Пылал в моей душе и еще один огонь – третье удовольствие: после беседы с Хуаном я твердо решил не играть на аккордеоне на празднике с Ускудуном в качестве главного героя.
В какие-то моменты, когда мы проходили по самым темным местам леса, я чувствовал себя так же, как тогда, несколько лет назад, когда с тем же самым Лубисом и его братом Панчо я открыл для себя пещеру с омутом. Я смотрел на капли росы на листьях папоротника, и они казались мне хрустальными, как те брызги, что разлетались, когда мы ударяли по поверхности воды. В эти мгновения мои первые и вторые глаза созерцали одну и ту же картину.
Но к сожалению, это впечатление было непостоянным. Как это случается на голограммах, что продаются в лавках, торгующих всяким хламом, на которых один и тот же человек то появляется полностью одетым с головы до ног, а то вдруг тут же предстает обнаженным, лес снова и снова менялся перед моим взором. Я делал еще шаг и внезапно оказывался в той, другой пещере, заполненной тенями. В такие мгновения мои вторые глаза вытесняли первые, и перед моим взором вновь проходили Берлино, Анхель, американец, добрый алькальд Умберто, отец Сесара – Бернардино, отец Лубиса – Эусебио, старый Гоена, молодой Гоена и все остальные. И впервые тени заговорили со мной. «Почему меня убили, если я никому никогда не делал ничего плохого?» – говорил Умберто. Или американец: «Так ты хочешь надеть мою серую шляпу от Хотсона, которую я купил в Виннипеге?» Или Эусебио: «Мы что, так и будем все время убивать друг друга?» Или Берлино: «Мы знаем, что ты провел целый день в комнате Терезы. Об этом нам рассказал Грегорио. Мы с Женевьевой ждем тебя в гостинице, чтобы разобраться с этим. Если правда, что вы занимались там всякой мерзостью, ты нам за это заплатишь». Или Анхель: «Я знаю, ты не репетируешь. В день открытия памятника ты выставишь себ на посмешище. Опозоришь меня перед такими важными господами». Все эти голоса повергали меня в такое нервозное состояние, что Лубис время от времени бросал на меня тревожные взгляды. «Тебя не тошнит, Давид? Выпей немного воды». Но мне не нужна была вода. Мне достаточно было услышать Лубиса чтобы выйти из отвратительной пещеры. Его голос стирал шепот теней, возвращая меня в лес Обабы.
Однажды утром мы услышали треск хлопушек. «До праздника осталось четыре дня, и вот начинают объявлять о нем», – сказал Лубис. «На этот раз он будет очень многолюдным, – добавил я. – Приедет куча народу, чтобы посмотреть на Ускудуна. Ты же слышал лесорубов. Они ни о чем другом и не говорят». Это было правдой. Лесорубы испытывали симпатию к боксеру, который, как сказал кудрявый дровосек, «раньше орудовал топором». «А еще я все время вижу, как Убанбе с компанией тренируются возле павильона, – добавил я. – От этой истории они просто голову потеряли». Лубис улыбнулся: «Они ее теряют по любому поводу».
Когда мы вышли на опушку, перед нашим взором открылся весь Ируайн. День был прекрасный, и местечко казалось больше, чем раньше, словно оно подросло. Небо было очень высоким, солнце стояло в зените. Речушка, помутневшая было во время дождей, теперь несла такие светлые воды, что они казались сложенными из осколков зеркала. Дома – дяди Хуана, Лубиса, Аделы, Убанбе, мельница – были будто погружены в сон. Сонными казались также лошади, собаки, овцы и куры, которых мы различали возле домов.
На небе появилось крохотное облачко: след от взрыва энной утренней ракеты. «Я хочу сказать тебе одну вещь, Лубис». Он остановился. Моро сделал то же самое. «Я не намерен играть на открытии памятляка». – «Я тоже не собираюсь туда идти», – ответил он. Мне хотелось подойти к речушке и сесть на камень на берегу, но я не двинулся с места. То, что с Адрианом или Терезой было бы совершенно нормально – отойти в сторону, чтобы сделать признание, – с Лубисом было непросто. «Но я не знаю, есть ли у тебя возможность избежать этого, Давид, – добавил он. – Тебя ведь включили в программу». – «Я ее не видел», – сказал я с некоторым удивлением. «Там даже поместили твое фото». – «Да?» Я подумал, что это, видимо, Тереза попросила своего отца. «Увидишь. У Аделы дома есть программа». – «Я хочу спросить тебя об одной вещи», – сказал я ему. Он ждал. Речушка струилась в тишине. «Я заметил, что ты не хочешь видеть Анхеля. И я задаю себе вопрос, не потому ли это, что они с твоим отцом были врагами во время войны». Мне трудно было говорить, но я заставил себя продолжать: «Думаю, ты знаешь, что твоего отца хотели расстрелять. Анхель, Берлино и все остальные. Но особенно Анхель. Он преследовал его». Признание было сделана «Его спас твой дядя Хуан, – сказал Лубис. – Он спрятал его, когда патруль уже шел за ним».
Моро принялся есть траву на берегу реки, но Лубис похлопал его по крупу, и тот тронулся с места. «Уже почти тридцать лет, как закончилась война, Давид. И почти семь, как умер мой отец. Я тебе правду говорю, я давно забыл обо всей этой истории». Он прошел вперед, я же не двинулся с места: «Я тебе не верю. Не могу поверить». Он сделал знак, чтобы я следовал за ним. «Пошли. Надо отнести пустые кастрюли Аделе. Она любит, чтобы к вечеру они были У нее чистыми».