Стрелки автомобильных часов продолжали вращаться. И пленка в магнитоле тоже вращалась. Первая вещь закончилась, когда мы въехали на проспект Ломбард. «Очень красивая мелодия, – сказала она. – Как она называется?» Это была The Touch of Your Lips – «Прикосновение твоих губ». «Это песня любви», – сказал я. Я был не в состоянии произнести эти слова: the touch of your lips.
Я припарковал машину метрах в двадцати от входа в ее гостиницу. Вокруг было пустынно, лишь такси время от времени проезжали по лужам проспекта, Дождь стал сильнее, и к звукам музыки добавилась дробь дождевых капель. Я выключил мотор и убавил свет фар.
Темп следующей мелодии был очень мягким. Он весьма способствовал течению беседы. «Ты так и не ответил на вопрос, который я задала тебе в ресторане. Какие у тебя планы? – спросила Мэри-Энн. – Ты собираешься остаться в Соединенных Штатах?» Она сидела немного боком. Льняной пиджак был сложен и лежал на коленях, руки покоились на нем. «Тебя это действительно интересует?» – «Если бы меня это действительно не интересовало, я бы не спрашивала тебя дважды». Мне хотелось закурить, но я решил не совершать никаких движений. Пачка лежала около ручки переключения скоростей, в каких-нибудь десяти сантиметрах от ее коленей. «Мне здесь хорошо Ранчо Стоунхэм – прекрасное место. И Три-Риверс, Визалия, весь этот район тоже». Это была правда. Хотя и не вся. Но я не мог сказать ей: «Мое положение в родной стране было скверным. Мне было нельзя там оставаться». Момент для этого еще не настал.
«Твоя мать еще жива?» – спросила меня Мэри-Энн. «Нет. Она умерла до моего отъезда в Америку. За три года». Я забыл о своем решении не закуривать сигарету и протянул руку к пачке. «Как опустить это стекло? – спросила она, беря сигарету, которую я предложил ей, и зажигая ее. – Если мы не откроем окно, машина наполнится дымом». – «Ты мне позволишь?» Когда я крутил ручку, то непроизвольно задел рукой ее живот. Это было легкое касание, но достаточное для того, чтобы ощутить его мягкость.
«Я вспомнила о твоей матери из-за того, что ты рассказывал нам с Хелен в итальянском ресторане, – сказала она извиняющимся тоном, словно боялась задеть меня своим вопросом. – Помнишь? Как раз перед тем, как я заставила тебя играть на аккордеоне, ты говорил о своем отце. Ты упоминал о списках, которые ты составлял из имен дорогих тебе людей, и о том, что вы с ним не ладили. Не знаю, но ведь мы часто меняем место жительства лишь для того, чтобы оказаться подальше от своей семьи».
Кассета в магнитоле продолжала вращаться, как и стрелки автомобильных часов. Была уже половина первого, слишком поздно для нее. Ее самолет вылетал очень рано. Но она, похоже, не спешила. «Хотя, если как следует подумать, это глупость, – сказала она. – Никогда не существует единственной причины. Все дело в том, что в эти дни, возможно, из-за обстоятельств, связанных с Хелен, мы часто упоминали наших родителей. Поэтому мне и пришел на ум этот вопрос». Она вновь сидела вполоборота ко мне. Время от времени она высовывала свою сигарету в окно и стряхивала пепел. «Ты права, причин всегда несколько, – сказал я. – Потому-то я и хочу написать книгу. Чтобы задать эти вопросы самому себе».
Мимо на всей скорости пронеслась патрульная машина с зажженными мигалками. Было непривычно думать об этом, но я действительно находился в Америке, в Сан-Франциско, рядом с женщиной, чьи губы были окрашены в синий цвет. Мэри-Энн. Мэри-Энн Линдер из Хот-Спрингс, штат Арканзас. Из семейства Линдгрен, родом из Швеции. Эта женщина каким-то совершенно парадоксальным образом оказалась мне необыкновенно близка. Я подумал: «Кусок ресторанной карточки, что у нее в сумке, совпадает с другой половиной, которая лежит у меня в кармане пиджака». Я не должен был забывать об этом, я должен был цепляться за этот символ.
«Плохо то, что мне никак не найти подходящего момента, чтобы начать писать, – сказал я. – Скорее всего, причина в том, о чем ты говорила в итальянском ресторане, – я не настоящий писатель…» Я оборвал фразу и взял ее за руку. Она протянула ее ко мне, чтобы возразить и попросить замолчать. «Разумеется, это и есть причина, – продолжал я. – Но и одиночество также оказывает влияние. В Стоунхэме у меня нет друзей. Со своим дядей Хуаном я могу говорить о многих вещах, но только не о книге. Ну и потом, если честно – to be honest, – кого может заинтересовать то, что я напишу? Один мой хороший друг, Хосеба, пишет книги, и у него много читателей. Но у меня все не так. Совсем не так». Я закончил фразу, рука Мэри-Энн оставалась в моей. «Я могла бы стать твоим первым читателем», – сказала она.
Закончилась первая сторона кассеты, и мы слышали лишь звук, который издавали дождевые капли, ударяясь о стекла и крышу автомобиля. Мэри-Энн выбросила окурок в окошко. Взяла мою руку в свои.
«Это были замечательные дни», – сказала она. «Для меня тоже. Но что будет теперь?» – спросил я. Она повернулась на сиденье. Ее голова оказалась у меня на плече; колени упирались в дверь. «Сейчас я не могу принять никакого решения», – сказала она. Ее голос на фоне дождя звучал еле слышно, и я почти не расслышал сказанных слов. Ее руки сжали мою. «Если я правильно понял, мне не остается ничего иного, как пытаться заслужить твое внимание», – сказал я. Ее голова по-прежнему покоилась у меня на плече, а колени у дверцы автомобиля казались маленькими вершинами. West Cape ? East Cape ? Но нет, они были белыми и мягкими; они не соотносились с представлением о capes, о морских мысах. Она не ответила. Продолжала молчать, словно заснула. Я не мог услышать ее мыслей.
Было без десяти час. Она выпрямилась на сиденье; я высвободил руку и открыл дверцу автомобиля. «Ты знаешь, как познакомились мои родители? – сказала она, встряхнув головой и отгоняя сон. – Так вот, это случилось во время войны в Испании. Когда он отправился туда в составе Интернациональных бригад, маму попросили вести с ним переписку, и они начали обмениваться письмами. Отец говорит, что хватило семи писем, чтобы завоевать ее сердце». Она неотрывно смотрела на дождь. Жемчужины ее сережек отразили сверкание проспекта Ломбард. «Думаю, я немного нервничаю. Говорю глупости», – попыталась оправдаться Мэри-Энн. Она не знала, как проститься.
И тогда я произнес самую конкретную и практичную фразу за весь этот вечер: «Мы с тобой влюбились друг в друга, разве нет?» Я сделал усилие, чтобы сказать это самым нейтральным тоном. «Возможно» – «Maybe», – сказала она. «И как обычно бывает в таких случаях, – добавил я, – возникли осложнения, особенно со стороны Нью-Гэмпшира. Но если мы будем стараться, то проблемы, возможно, в конце концов разрешатся». – «Что ты собираешься делать?» – спросила она. «То же, что твой отец. Буду писать тебе длиннющие письма», – ответил я уже не таким серьезным тоном. «Неплохо» – «Not bad», – сказала она.
Мы остановились под козырьком у входа в гостиницу. Я сложил зонтик и отдал ей. «А в чем должно заключаться мое старание?» – спросила она. Я уже готов был отступить, признаться ей, что она для меня была «золотой ветвью» из поэмы, а посему никаких стараний от нее не требуется. Но я ничего не сказал. «Мне бы очень хотелось послать тебе мои переводы, – продолжала она, – но, может быть, они тебе совершенно ни к чему». – «Вовсе нет, – сказал я. – Но пошли мне также и свою фотографию. Мы их столько сняли, а я в результате увожу с собой только ту, что сделали сегодня в Сосалито». – «Я согласна на такую сделку», – сказала она, подходя к гостиничной стойке. Дежурный протянул ей ключ от номера и записку. Она быстро прочла ее и вздохнула: «Хелен завтра поедет со мной. У ее отца не выдержало сердце». – «Скажи ей, что мне очень жаль». Мы поцеловались, и я вышел на улицу.
По дороге в Три-Риверс я ни на минуту не переставал думать о Мэри-Энн. Я вспоминал, как она называла меня «баскским пастухом» и как эта незатейливая шутка питала наши первые часы, проведенные вместе. И как позднее мы, будто играя, постоянно фотографировались, посещая самые известные места города. Когда я вновь увидел деревья Стоунхэма и гранитные скалы реки Кавеа, у меня в голове билась одна-единственная мысль: о чем я расскажу ей в своем первом письме.