– Жорес? – повторил он. (Произнося это имя, его певучий голос, голос южанина, зазвучал такими нежными, такими скорбными нотками, что у Жака подступил комок к горлу.) – Знаешь, что он сказал при мне в прошлый четверг, перёд самым отъездом из Брюсселя? Гюисманс[66] собирался вернуться в Амстердам и прощался с ним Патрон неожиданно посмотрел ему в глаза и сказал: "Слушайте меня внимательно, Гюисманс. Если разразится война, поддерживайте Интернационал! Если друзья будут умолять вас принять участие в этой стычке, не делайте этого, поддерживайте Интернационал! И если я, Жорес, приду к вам и потребую, чтобы вы примкнули к какой-либо из воюющих сторон, не слушайте меня, Гюисманс! Чего бы это ни стоило, поддерживайте Интернационал!"
Потрясенный, Жак вскричал:
– Да! Даже если нас останется только десять! Даже если нас останется только двое! Чего бы это ни стоило, мы должны поддерживать Интернационал! Его голос дрожал. Трепеща от волнения, Женни подошла ближе и прижалась к нему, не он, видимо, этого не заметил. Он повторил еще раз, словно клятву: Поддерживать Интернационал!
"Но как?" – думал он. И ему показалось, что он, совсем один, погружается во мрак.
Было за полночь, когда Жак и Женни вышли из редакции "Юманите", куда многие социалисты приходили в этот вечер за новостями. Несмотря на полное крушение надежд, Жак все же не хотел уходить, не узнав исхода переговоров с германским делегатом. С беспокойством глядя на измученное лицо Женни, он неоднократно умолял ее вернуться домой и отдохнуть, обещая прийти к ней, как только сможет, но она каждый раз отвечала отказом. Наконец в кабинет Стефани, где, кроме них, нашли приют еще человек двадцать социалистов, пришел Галло и заявил, что заседание кончилось. Мюллер, де Ман очень торопились: они хотели поймать последний поезд для штатских, направлявшийся в Бельгию, и у них едва оставалось время, чтобы добраться до Северного вокзала. Жак и Женни увидели, как они прошли по коридору в сопровождении Моризе. Кашен, вооруженный депутатской перевязью[67], взялся облегчить им отъезд и усадить в поезд. И все-таки нельзя было поручиться, что Мюллеру удастся проехать через бельгийскую границу.
Галло, на которого все накинулись с расспросами, яростно тряс всклокоченной головой. Наконец удалось вырвать у него подробности. В конечном итоге эта последняя встреча социалистических партий Франции и Германии ни к чему не привела. После шести часов добросовестного обсуждения пришлось ограничиться робким пожеланием, чтобы социалисты палаты и рейхстага, не препятствуя предоставлению военных кредитов, хотя бы воздержались от голосования за них. Присутствующие разошлись, придя к следующему смехотворному заключению: "Неустойчивость ситуации не позволяет взять на себя более определенные обязательства".
Это было окончательное банкротство. Догмат международной солидарности оказался иллюзией.
Жак взглянул на Женни, словно надеясь найти у нее последнюю поддержку в своем отчаянии. Она сидела на табурете, немного в стороне от остальных, опустив руки на колени, прислонившись спиной к книжным полкам. Свет плафона косо падал на ее профиль, сгущая тени под глазами, под скулами. Зрачки ее расширились от усилия, которое она делала над собой, чтобы держать глаза открытыми. Заключить ее в объятия, укачать, убаюкать… Все сострадание, какое Жак питал сегодня к миру, внезапно удесятерило его жалость к этому хрупкому и усталому существу, единственному, которое должно было отныне иметь для него значение.
Он подошел к ней, помог подняться, молча вывел из комнаты.
Наконец! Она первая бросилась к лестнице. Она больше не чувствовала усталости… И когда они оказались на тротуаре, когда горячая рука Жака обвилась вокруг ее талии, – помимо радости, помимо того непреодолимого чувства, которое приковывало ее к нему, она испытала вдруг какое-то неясное, пугающее, совершенно новое ощущение, настолько сильное, что волна крови бурно прилила к ее вискам, и, пошатнувшись, она поднесла руку ко лбу.
– Вы совсем без сил, – прошептал Жак, удрученный. – Что же делать? Сегодня нет никакой надежды на машину…
Прижавшись друг к другу, измученные, лихорадочно возбужденные, они двинулись вперед, в ночь.
На улицах было еще много народа. Небольшие группы полицейских и солдат муниципальной гвардии дежурили на всех перекрестках.
Жак и Женни очень удивились, увидев широко раскрытые двери церкви на площади Нотр-Дам-де-Виктуар. Они подошли. Неф зиял, словно волшебный грот, мрачный, хотя и освещенный бесчисленными трехсвечниками, преображавшими алтарь в неопалимую купину. Хоры, несмотря на ночное время, были полны безмолвных молящихся теней; вокруг исповедален, ожидая очереди, стояли коленопреклоненные молодые люди. Заинтересованный и невольно растроганный смятением, которое изобличал в столь поздний час этот порыв народного благочестия, Жак охотно зашел бы сюда на минутку. Но Женни с негодованием удержала его: три века протестантизма бессознательно восставали в ней против пышности католических обрядов, против этого идолопоклонства…
Не обменявшись впечатлениями, они продолжали путь.
Женни, теперь совсем уже изнемогавшая от усталости, шла, повиснув на руке Жака. Вдруг, неожиданно для самой себя, она схватила эту руку и прижалась к ней щекой. Он остановился, потрясенный. Оглядевшись по сторонам, он втолкнул девушку в какой-то подъезд и обнял ее. "Наконец!" – подумала она. Ее губы раскрылись. Она больше не старалась спрятать от него свой рот. Долгие часы ждала она этой ласки. Она закрыла глаза и, трепеща, отдалась поцелую.
Миновав Центральный рынок, они пошли по бульвару Сен-Мишель. Часы на дворце показывали четверть второго. Пешеходов стало меньше, но по мостовой главных улиц тянулись по направлению к городским заставам вереницы обозов: реквизированные подводы, лошади, которых вели под уздцы, автомобили, управляемые солдатами, безмолвные полки, двигавшиеся куда-то по секретным предписаниям. В эту ночь во всей Европе не было покоя.
Они шли медленно. Женни прихрамывала. Она вынуждена была признаться, что ботинок натер ей ногу. Жак потребовал, чтобы она сильнее оперлась на него; он поддерживал ее, почти нес. Это задевало самолюбие Женни, но и умиляло ее. По мере того как они приближались к дому, какое-то неясное беспокойство начинало примешиваться к их нетерпению. Нравственные и физические силы обоих были на исходе, но, несмотря ни на что, упорное пламя радости пробивалось сквозь эту усталость и эту тревогу.
Едва Женни успела включить электричество в передней, она прежде всего, – таково было первое ее движение всякий раз, как она возвращалась домой, взглянула, не подсунула ли консьержка под дверь телеграмму из Вены. Ничего. Сердце ее сжалось. Теперь нечего было и думать о том, чтобы получить известие от матери до их отъезда.
– Только бы сохранилось нормальное сообщение между Швейцарией и Австрией, – прошептала она. Это было теперь единственной ее надеждой.
– Сразу же по приезде в Женеву мы пойдем в консульство, – пообещал Жак.
Они все еще стояли в передней, преследуемые воспоминанием о минувшей ночи, чувствуя внезапную неловкость оттого, что вдруг оказались одни при этом ярком свете, с этими изможденными лицами; глаза их избегали друг друга: одно и то же воспоминание смущало обоих.
– Что ж… – сказал Жак.
Он не двигался. Машинально нагнувшись, он поднял лежавшую на полу газету, медленно сложил ее и бросил на круглый столик.
– Я умираю от жажды, – сказал он наконец с несколько деланной непринужденностью. – А вы?
– Я тоже.
В кухне еще стояли на столе остатки еды.
– Наш завтрак, – сказал Жак.
Он отвернул кран и не закрывал его до тех пор, пока вода не стала прохладной; потом протянул стакан Женни, опустившейся на ближайший стул. Она отпила несколько глотков и вернула ему стакан, отведя при этом глаза: она была уверена, что он коснется губами того места, к которому только что прикасались ее губы… Он жадно выпил один за другим два стакана, удовлетворенно вздохнул и подошел к ней. Взяв ее лицо обеими руками, он наклонился. Но ограничился тем, что долго смотрел на нее, совсем близко. Потом с нежностью сказал: