Постепенно светлело. День обещал быть хорошим, утро начиналось как «…солнечное, прекрасное, тихое».{259} Хотя, казалось, ничто не предвещало беды, наступавший рассвет был не в радость встречавшим его. Тревожное ожидание заполняло их души. Интересно, что ни в одном из воспоминаний нет даже упоминания о приподнятом духе. Скорее настроение русских солдат и офицеров можно назвать возвышенно-печальным. Единственный источник, где очень точно переданы именно человеческие эмоции солдат и офицеров, а не визгливо-лубочная их сублимация, — конечно, уже неоднократно упоминаемый нами великолепный материал А.Ф. Погосского. Это даже не исследование, а, скорее, рабочие наброски, заметки на полях, заготовки будущих рассказов или сами уже написанные рассказы. Но каков язык, каково понимание солдатской души! Вы только почитайте — такое ощущение, что сам стоишь на Альминском поле и чувствуешь утренние лучи солнца на щеках.
«Капитан наш снял каску и загляделся на Севастополь, задумался что-то. Знали мы наверно, что он хоть слово, а скажет нам. Все туда же глядим; молодежь и рты разинула…
Обернулся Степан Алексеевич и видит, что мы смотрим, улыбнулся и говорит: «А что, постоим, старики?» — «Постоим, Ваше благородие!», — ответили близ стоящие, а сзади кто-то шепнул: «А придется, так и ляжем». — «А уж известно», — промолвил капитан и сел на камешке; поручик около него; а подпоручик и юнкер стоят…».{260}
Ведь действительно, прекрасно!
Ну а потом сразу следует проза, без которой военная жизнь, тем более перед большим боем, невозможна. С раннего утра «…чуть из-за гор блеснуло солнце — все были на ногах. С мест сходить не приказано».{261}
С оборонительной линии убиралось всё, что было не нужно для сражения, что могло стать помехой перемещениям войск или, не дай Бог, достаться неприятелю. В 6 часов все обозы были погружены и отправлены с позиций в тыл.{262}
Начали свою привычную, но такую важную миссию полковые священники, благословляя одетую в серые шинели паству.
Барабанщик пехотного полка. 1851–1855 гг.
Православный обычай требовал перед боем готовить себя к смерти, а встречать ее предполагалось чистым душой и телом. Солдаты еще с ночи были в чистом исподнем белье, да и к свиданию с всевышним многие из них тоже готовили себя заранее.
«Когда смеркалось совсем, приказано лечь спать; и опять капитан велел отдыхать спокойно. Ложась, многие надели чистые рубахи, помолились усердно. Спали действительно спокойно…
Разумеется, следует Богу помолиться — дело благочестивое, но на все есть свое время. На Бога надейся, сам не оплошай!
Нечего тут вздыхать, коли людям спать надо, где без силы — пропал человек. Замечено искони: храбрый молится всегда и вовремя, а трус — иногда, и как раз, когда времени нет, перед сражением. Тут-то на него и нападает тоска; так бы, кажется, и ушел, побежал, прости Господи, в обители дальние…».{263}
Дорогие для себя вещи, а они у солдата скромны, как и его жизнь, прятали в укромные места. Чаще всего это были дареные нательные иконки-складени. Их так и находили потом на убитых и даже в наше время находят на обнаруженных останках русских солдат, погибших в сражении на Альме.{264} Подальше от грязных лап мародеров, на случай ранения или гибели, закладывали малые солдатские деньги. То, что часто при обнаружении останков монеты находят у голени, свидетельствует, что заматывали их обычно в портянки и держали за голенищами сапог.
По традиции «… в русской армии всякое военное предприятие начинается с благословения церкви».{265} Молитвенный ритуал войска Меншикова начали с рассветом. Завершив церемонию, полковые священники обошли расступавшиеся между ними ряды, окропляя святой водой всех — от генералов до нижних чинов. Всё закончилось барабанным боем, сопровождавшим тихие солдатские молитвы во спасение души. Мысли тысяч солдат и офицеров обратились к своим близким. Это был волнующий и без преувеличения возвышенный момент. Теперь каждый, кто стоял в строю, был готов к встрече с Богом. После нескольких минут тишины, нарушаемой лишь пением птиц и шорохом ветра в кончиках штыков, войска приступили к привычной для них работе — подготовке к сражению.
Обер-офицер Генерального штаба. 1844–1855 гг.
После молитвы оркестр (очевидно, Углицкого егерского полка) исполнил «Коль славен…».{266} Звуки торжественно-возвышенной мелодии были слышны даже в лагере союзников.
Старшие командиры при молебне находились в одном из полков. Тарутинский егерский был собран вокруг палатки командира генерал-майора Волкова, тут же был и генерал-лейтенант
В.Я. Кирьяков.{267} Обряд не затягивали, вот-вот мог появиться враг. И действительно, долго ждать союзников не пришлось. В начале 8-го «…казаки дали знать, что неприятель собирается наступать… У нас стали приготовляться, надели амуницию. В 10-м часу встали в ружье. В 10-м нам приказано надеть ранцы».{268}
Князь П.Д. 1Ърчаков при молебне находился возле батальонов Владимирского пехотного и Углицкого егерского полков.
Казалось, все было торжественно, возвышенно и душевно. Но нет, не все. Одной детали не хватало этой картине, но она уже тогда многим бросилась в глаза, чтобы в дальнейшем войти в число причин, приведших к поражению русской армии в Крыму. Над батальонами не было слышно привычного хлопанья на ветру ткани знаменных полотен. Они были в чехлах, и приказал это лично главнокомандующий.
Обер-офицер пехотного полка. 1846–1849 гг.
Как ни странно, но князю Меншикову такие религиозные сантименты были безразличны. Все эти молебны, традиции, обычаи казались ему совершенно мелочными и часто ненужными. И нет ничего удивительного, что знамя полка для него было не более чем высочайше утвержденный знак, принадлежащий части и внесенный в опись ее имущества. Смерть за столь нелепую вещь казалась ему глупостью, а смерть вообще на поле боя — обязанностью, не требующей дополнительных душеспасительных экзерциций.
За это никто, кроме «ближнего круга» главнокомандующего, не любил и едва ли не четыре из пяти известных ему характеристик наполнены неприязнью. Вот, например, как пишет о нем «Русская старина»:
«Но в Меншикове было много такого, что отталкивало от него. Всегда наморщенный и недовольный, он никого не дарил ни приветом, ни одобрением. Солдаты почти не видели его; генералы и офицеры не получали никаких наград. Перед сражениями не было никаких молебствий; после сражения главнокомандующий не объезжал поля битвы, не выражал соболезнования об убитых и раненых. Устранение его от мелочей казалось мелочным людям недеятельностью. Донесения его, в которых он не хвалил ни себя, ни своих и никогда не унижал врагов, эти донесения, которым отдавали справедливость и умные современники, и самые враги наши, были так коротки и сухи, что казались бессердечными. Словом, он не был и не умел сделаться ни любимцем войска, ни народным полководцем».{269}