Писцы перестали улыбаться. Исак Собака из-под густых рыжих бровей сердито посмотрел на Михаила. Лицо его побагровело от гнева. Но, сдержавшись, он промолчал. Вдруг глаза его оживились.
— Брат Михаил, — ласково сказал он. — Ты, как всегда, прав. Каюсь, впал я в грех и нынче же вечером не премину припасть к ногам святого отца и испросить у него прощения. И не забуду передать ему все, о чем толковали мы позавчера с глазу на глаз в моей келье. Как помнишь, говорили мы о его преподобии и сказано было кое-что пострашнее, чем то, что я, грешник, сейчас наболтал. Попрошу прощения и за то…
— Ты говоришь, с глазу на глаз, брат Исак? — испуганно перебил его Михаил.
Исак невозмутимо взглянул на него, и по лицу его промелькнула улыбка.
— Да, с глазу на глаз, — подтвердил он необыкновенно сладким голосом.
— Когда же?
— Тому назад три дня.
— Где, брат Исак?
— В моей келье после вечерни.
— И я был там, ты говоришь?
— Ты и я, брат мой, и больше никого. Да как же ты запамятовал?
— Чистосердечно признаюсь вам, святые отцы, ничего не помню, — опустив голову, едва слышно прошептал Михаил.
— И неудивительно, брат Михаил, — продолжая ласково смотреть ему в глаза, сказал Исак. — И со мной случались подобные напасти. Забываем мы кое-что из наших скверных поступков, а почему? Сатана, который вводит нас в искушение и заставляет погорячиться, сам делает так, что мы забываем сказанное или сделанное. Начисто забываем или не придаем этому значения. И то, что мы не расстаемся с заблуждением и не просим отпустить нам грехи, тоже дело рук сатаны.
Другие монахи, судя по их лицам, как и Михаил, нашли такое объяснение вполне разумным.
— Верно ты говоришь, отец Исак, — выйдя из оцепенения, промолвил Михаил. — Но раз то, о чем ты упомянул, произошло целых три дня назад, сильно запоздали мы очистить от греха душу. Я, несчастный, забыл о случившемся, а ты, брат мой, как же ты, помня все, молчал до сих пор? Это вина немалая!
И Михаил с облегчением улыбнулся, глядя на Исака. Улыбнулся и тот.
— Ох, в том-то и беда, брат Михаил, — вздохнул Исак. — Так сатана делает свое черное дело. Не только тебя, но и меня, грешника, он усыпил. И потому я тоже забыл, что ты мне говорил о святом игумене. Но теперь, слушая тебя, сразу вспомнил.
Михаил опять помрачнел. Он хотел прекратить поскорей неприятный разговор. На этот раз он оплошал, не сумел справиться с хитрецом.
— Понимаю, брат, — сказал он, — мы оба поздно осознали свою ошибку. И ты виноват не меньше меня, ибо мы оба в равной мере впали в грех. Но теперь нам пора одуматься. Сегодня же вечером я пойду к игумену.
— Нет, брат, не ходи, — решительно возразил Исак. — Раз ты не помнишь, что именно мы говорили, ты скажешь святому игумену не то, что следует. Как установит он тогда истину?
— Будь по-твоему, — перекрестился Михаил.
— Твоими молитвами, — перекрестился также Исак.
Внимательно прислушиваясь к разговору, Афанасий перестал раздувать огонь, и печка погасла. Но писцы, поглощенные перебранкой, этого не заметили. Исак словно и не ощущал больше холода. Его радовало, что он поставил на место дерзкого писца. Давно уже не переваривал он Михаила Медоварцева.
Селиван и Зиновий, самые молодые, держась в стороне и помалкивая, с интересом слушали перепалку двух монахов. Селиван не одобрял поведения Исака. Злорадство этого вероломного старика не знало границ, и когда он замышлял недоброе, проявлял необыкновенную изобретательность. Однако в глубине души Селиван сейчас радовался, что Медоварцева проучили. Исак, человек грубый и злой, не досаждал монахам, пока его не задевали; не клеветал на них. А Михаилу ничего не стоило возвести напраслину; было у него немало и других недостатков. Вера его не была чистой и твердой. Из высокомерия он старался казаться всезнающим, а работал спустя рукава. Искал корысть в переписке священных книг. Знания его были невелики, в каллиграфии он все больше отставал от молодых писцов и, понимая это, упрямился и злился. Но Селиван, несмотря на свою неприязнь, старался не ссориться с ним, быть мягким и снисходительным.
С тайным удовольствием прислушиваясь к перепалке, Селиван наблюдал за Максимом. Его радовало, что этот мудрый и святой человек не обращал внимания на раздоры писцов. Сидя в своем уголке, он перебирал книги. На спину его наброшено было одеяло, колени укрыты черной меховой полостью, подарком митрополита Варлаама. Тепло укутавшись и время от времени согревая дыханьем руки, он сосредоточенно перелистывал книги.
Не впервые Селиван видел учителя отрешенным и углубленным в свои мысли. Когда они переводили Толковую Псалтырь и встречалось какое-нибудь затруднение — надо было исправить ошибку прежних переводчиков, прояснить темное место или устранить противоречие в тексте, — Максим обычно садился в уголке, в стороне от других, точно удалялся куда-то, чтобы испросить совета у просвещенных богословов. И сейчас с ним происходило нечто подобное.
Царило молчание. Монахи сидели, склонившись над рукописями.
— Тут, братья, надобна ваша ученость, — заговорил вдруг Максим.
Писцы любили, когда для обсуждения какого-нибудь трудного места прерывалась работа. Раньше в переводе Толковой Псалтыри принимали участие и два других просвещенных старца, Димитрий и Власий, которые прочли много книг и объехали немало стран, и тогда обсуждение и затягивалось надолго. Писцам не наскучивало слушать мудрых отцов, они извлекали из их беседы немалую для себя пользу, хотя и знали: потом придется приналечь, чтобы к сроку справиться с работой. Теперь среди них не было ни Димитрия, ни Власия, которые, однако, частенько заходили в келью к Максиму, как и другие ученые — переводчик многих житий святых Василий Тучков, князь Семен Курбский, Петр Шуйский, один из самых образованных людей того времени окольничий Федор Карпов и иноверец латинянин Николай. Если же их не оказывалось рядом, Максим не упускал случая пуститься в рассуждения со своими писцами. А среди них наиболее образованными были Селиван и Зиновий.
— Мне надобна ваша ученость, — повторил он, пытаясь согреть дыханием пяльцы. — Я чувствую сейчас свое бессилие, подобно усталому путнику на крутых горных тропах. Долго идет бедняга с тяжелой ношей на плечах. Ноги уже едва держат его, он ослаб, сгорбился, стал похож на пастушью котомку. Все вокруг пышет зноем. Рот у него пересох от жажды, хочется ему закусить и отдохнуть в тени. Но, увы, не видать нигде ни тенистого дерева, ни прохладного источника. Земля под ногами и красные камни раскалены; пылают, как свечи, утесы, и туманное облачко колышется над купиной, что и опаляема не сгорает.
Лицо Максима приняло мечтательное и печальное выражение, как бывало всегда, когда он вспоминал о родных краях. После того, как уехали его товарищи, святогорские монахи Неофит и Лаврентий, теперь уже ни для кого не было тайной, как томился он на чужбине, как старался побороть тоску. Вот и сейчас он не поддался унынию. И, взглянув сверкающими глазами на своих помощников, прибавил:
— Яко же бо купина не сгораше опаляема, тако дева родила еси и дева пребыла еси.
Услышав известное изречение из догматика второго гласа, Селиван понял, что навело сейчас учителя на размышления и почему он молча листал книги. Да и другие писцы, узнав, что им предстоит переводить «Житие Богородицы», жаждали услышать, как святогорский монах растолкует трудное место в тексте, где говорится о непорочном зачатии. Ведь евангелисты Иоанн и Марк обходили это молчанием, Лука объяснял зачатие поцелуем архангела Гавриила, а Матфей, не уклоняясь от вопроса, туманно и неопределенно излагал это место. В житиях богородицы приводились подробные объяснения, еще больше их было в апокрифах. Каждый биограф, в зависимости от своей учености и благочестия, по-своему освещал вопрос. И не все бережно относились к признанным соборами текстам. Неизвестно откуда появилось множество апокрифов; проклятые ереси и лжеучения жили веками и со времен ариан и антидикомарианитов[132] не исчезали, а плодились, как бесполезные сорняки на благословенном всходами поле. Ни одно другое место Священного писания не дало многоименным врагам чистой веры столько поводов для нападок.