— Браво! —Беглец похлопал его плечу. — Браво, Доменико!
— Что вы сказали?
— Браво, говорю.
— Что это значит?
— Ничего особенного, по-вашему — молодчина, молодец.
— Никогда не слыхал.
— Где тебе было слышать! Так в городе говорят.
— В каком?
— Да в любом, в Краса-городе, например, только и слышишь...
— А что это за город такой...
— О-о... — Беглец откинул голову, прикрыл веки, перенесся куда-то далеко. — Пестрый люд в Краса-городе, и все равно — одинаковые они там все, схожие друг с другом.
— Почему?
— Потому что все они горожане.
— Как — горожане...
— Ну так. Не знаю, как тебе объяснить, Доменико...
— А он большой?
— Еще бы! Дома красивые — розоватые, голубоватые... А вообще знай — город потому и называется городом, что он большой, а маленький уже не город, понял ?
— Да.
— Если попал бы в Краса-город, увидел бы корабль, — Беглец хлопнул себя по колену. — Там большое озеро, не то что ваше, — он указал рукой. — Хоть с дерева огляди, края его не увидишь. По озеру корабль ходит, людей перевозит.
— И много?
— Ха, сколько хочешь.
Беглец схватил камешек, подкинул и, ловко поймав, безмятежно продолжал:
— Ты бы на тамошних женщин полюбовался, ухоженные... не чета деревенским — белокожие, на солнце не жарятся...
Доменико затаил дыхание.
— Народу — тьма, тронутых умом и то четыре. А у вас тут их вовсе нет.
— Сумасшедших? Нет, была одна, в волосы цветы вплетала.
— А еще что делала?
— Ничего, в косы цветы вплетала.
— Э-э, — Беглец махнул рукой, — если так судить, в Краса-городе всех женщин тронутыми сочтешь. Ну что в этом особенного, Доменико, — цветы в волосы вплетала!
— Не знаю... Без всякого повода... Если б праздник какой...
— Подумаешь, какое дело!
— Да еще замужняя.
— Ну и что, женщина есть женщина.
— Не знаю, у нас тут ее тронутой называли...
В башне на окраине селения хранилось Сокровенное Одеяние. С факелом в руке отец поднимался по крутым ступеням меж толстых замшелых стен, подходил к замкнутой массивным запором двери, и дверь, тягостно поскрипывая, покорялась легкому нажатию пальцев. Задумчиво с порога устремлял он взгляд на мерцавшее Одеяние. Посреди круглой комнаты на низкой деревянной тахте разложено было бесценное платье. Отец не спеша приближался к Одеянию, озарял его факелом, и во тьме журча растекались во все стороны исторгнутые светом радужные лучи. Затаенно сиял у ворота Большой лиловый аметист, зеленовато лучились изумруды, украшавшие платье по всей длине, лазурно переливались между изумрудами сапфиры, а по бокам каждого камня парно сидели жемчужины. Затканное золотом платье изливалось светом, и, льдисто поблескивая, хрустко перетираясь, крошились мириады золотистых песчинок. На отделанном эмалью кушаке лежал перстень, и зловеще сверкал на нем осажденный, охваченный золотом бриллиант.
Закрепив факел на стене, скрестив руки на груди, отец то расхаживал по комнате, то застывал над платьем. Пламя колыхалось, извивались в воздухе багровые змеи, лишь Большой аметист сиял затаенным лиловым светом. Задумчиво взирал отец на Одеяние. Временами поднимал глаза на факел и, прищурясь, спокойно смотрел на всклокоченное, беззвучно замиравшее пламя. Долго стоял, отвернувшись от тахты, потом медленно поворачивался и, нагнувшись к Одеянию, нежно касался ладонью Большого аметиста, остальные камни озирал странным взглядом, и было в нем все — гнев, жалость, презрение... И камни меркли, теряли дерзостный, самоуверенный блеск, и лишь Большой аметист ощущал тепло мозолистой ладони.
Отец поднимался в башню один раз в год — в один из дней поздней весны.
ПЕСТРЫЙ РАССКАЗ
Они появились в Высоком селении на заре. Появились в крытой красно-желтой арбе, и хромой работник, поднявши лицо от рваного полотенца, так и замер от радости. Они поднимались по склону, гремя трещотками, позванивая бубенчиками и колокольчиками; колокольцами увешаны были и рога ярко раскрашенных быков, и крестьяне следили с высоты, как текла к ним снизу, петляя по склону, пестрая звенящая река с плывшим над ней навесом арбы, на котором во весь рот улыбались размалеванные лица. Неуемно рокотал барабан, будто гулко стучало сердце изнемогшей арбы, и неуемно переливался волной на ветру пестрый шелковый флажок. Когда арба, одолев подъем, выбралась на пологое место, худенький парнишка вскочил на одного из двух быков, а другого легонько ударил красной палкой. Мышеглазый человек в полосатом, с густо набеленным лицом, в остроконечном колпаке, задумчиво наигрывал на диковинной медной свирели, вкось приставленной ко рту, а краснощекий квадратный исполин, простодушно улыбаясь, беззлобно ударял шишкастой палочкой по зажатому в ногах большому пестрому барабану и не очень усердствовал, поскольку на его шапке, плотно облегавшей голову, стояла прекрасная полуобнаженная женщина с ослепительно белыми ногами и била в бубен, позвякивая бубенчиками. Приехали потешники!
Крестьяне увязались за арбой, и, когда все выбрались на окраину селения, женщина легко спрыгнула на арбу, плавно, упоенно провела тылом ладони по ниспадающим волосам, опустила веки и, что-то припоминая, как бы исчезла, растаяла прямо на виду у глазевших на нее людей, но быстро очнулась, помотала головой и, низко пригнувшись, скрылась за пологом. Человек с размалеванным лицом соскочил наземь, радушно распростер руки и сказал:
— Приветствуем вас! Мы поднялись к вам в горы — и вас потешить, и себя повеселить! Позвольте представить—самый молодой из нас, клоун Чипо!
И тот, неожиданно высоко подпрыгнув, разбежался, сделал кряду три стойки на руках, снова высоко подпрыгнул и, перекувырнувшись в воздухе, стал перед крестьянами, раскинув руки, а квадратный исполин на арбе гулко ударил в пестрый барабан.
— Главный среди нас — прославленный силач и барабанщик Бемпи,— продолжал человек в высоком колпаке, указывая на исполина вывернутой к небу ладонью. Великан приставил к ноге свою шишкастую палочку, неторопливо закатал рукава и, по очереди сгибая руки, показал обступившим их людям взбугрившиеся мускулы.
— И его пленительная супруга Анна, искусно жонглирует горящими факелами и при этом... — Человек в колпаке оглянулся на арбу и задумчиво добавил: — Может лечь на скачущего коня.
И теперь все до единого уставились на колеблемый ветерком пестрый полог, и многие даже не расслышали, как человек с размалеванным лицом обернулся и сказал, приставив палец к груди:
— И я — всезнающий, всеумеющий комедиант Зузухбайа...
* * *
— Господин мой, — старший работник поклонился, складывая ладони на животе, — слово у меня к вам, ежели не прогневаетесь... да снизойдет на вас благодать.
Они шли по тропинке — задумчиво, хмуро опустивший голову отец впереди, за ним — неровным шагом, неуверенно Бибо.
— Дозволите?
— Говори, слушаю.
— Простите, но я... не могу так, да снизойдет на вас благодать.
Отец резко обернулся к старшему работнику, и тот съежился, смешался. Растерянно озираясь, Бибо разгладил пальцами измятую в руках шапку, снова скомкал и, решительно расправив плечи, поднял на отца глаза:
— Жалко парня.
— Которого... — Отец хмуро смотрел в сторону, — Гвегве?
— Да... Гвегве, понятно... Видали бы, как глазел на треклятую бабу, разрази ее гром, бесстыжую, поедал прямо. Бог весть как мучается парень, что ему в голову лезет, жалко его... В его годы у меня два малыша в доме бегали.
Отец смотрел все так же в сторону, и Бибо потерял охоту говорить, снова затеребил шапку.
— И что же? — спросил отец. — Дальше что?
— А то, что, — Бибо оживился, — ежели будет на то ваша воля... Я хотел сказать вам, не сосватать ли ему девушку, приличную, какая вашей семьи достойна, честную, пригожую, добронравную.