— Почему?
— Не знаю. Он так себя вел, а я-то за интеллигента его принимала. Окрутил меня, я же не собиралась замуж... Он и сейчас еще завораживает меня при встрече, и я убегаю, а то опять потеряю голову и сойдусь с ним, а быть его женой — ужасно... Домой приходил в два часа ночи, а то и вовсе не являлся, уверял, будто мама его не засыпает, пока он не убаюкает ее и не облобызает руку, а сам, оказывается, к скверным женщинам ходил, представляете, какая мерзость!
Тулио самодовольно оскалился, развалясь на ковре, забарабанил пальцами по колену.
— Я ни о чем не догадывалась, наивная, а он бессовестно обманывал меня... Глупая, интеллигентом его считала. Женщинам почему-то нравятся подобные типы, представляете? И мне вот понравился... А знаете, сколько ему было лет? И сейчас толком не знаю. Когда совершила глупость вышла за него, уверял, что ему тридцать два, не станешь ведь свидетелей требовать, поверила, а ему сорок один оказалось, нет, он действительно околдовал, какие-то чары применил, зачем бы иначе пошла за него, я совсем не собиралась замуж, представляешь, моя...
— Кончетина.
— Кончетина, на что он меня обрек...
— Ах мерзавец...
— Именно, моя Кончетина, а я его за...
«Женщине надо быть глупой, — подумал восхищенный Патрицией Тулио. — Ничто не красит ее больше глупости, до чего хороша...»
— Пойду, моя Кончетина, мне еще с малышкой гулять, боюсь — проснулась.
— У тебя ребенок есть?
— Да, девочка трех лет, чудесная. — У Патриции на глазах блеснули слезы.
— Всего хорошего, милая.
— Извините, одну минуточку. — Цилио привстал. — Неужели вправду был таким зверем, что вы даже янтарный виноград не могли поесть — вы, прекрасное существо, к тому же, к то-ому же в то-ом вашем положении?
— В каком положении?
— Ну... — глаза у Цилио лукаво взблеснули. — Когда изволили быть в положении... Ах!
— Да, представляете?! Даже в том положении. — Патриция повернулась к Кончетине: — Славный молодой человек, прекрасный. Кто он?
— Цилио.
— Хорошее имя.
Но так равнодушно, так небрежно сказала, что Цилио предпочел бы получить пощечину, и сел — провожать ее не имело смысла.
— Может, побудешь с нами?
— Нет, Кончетина, мне с девочкой погулять надо, стоит день не вывести на воздух, сразу цвет лица теряет. До свиданья, Кончетина, — и грациозно пошла своей дорогой.
А Тулио проводил ее взглядом, твердо решив кое-что.
Все молчали. Кончетина торжествовала.
— Во чокнутая! — заорал Кумео, и резвые девицы покатились со смеху.
— А ты не верил, шалунишка мой.
И тут Александро не вытерпел, взял слово:
— Вот что я скажу тебе, Кончетина... Кто из вас был в Калабрии?
Оказалось — никто.
— В Калабрии местность скалистая, земля каменистая, очень, очень трудно, немыслимо тяжко ее обрабатывать, — начал Александро издалека. — Острым железным ломом приходится долбить ее, каждая пядь дается с мучением, но вот гляжу на тебя, Кончетина, и... ну-ка поверни чуть головку, вот так... вглядываюсь в твою головку и даже через пышную прическу вижу: мозг у тебя утлый, хлипкий, там и сям едва прочерчены извилины, и все же твой хлипкий, зыбкий мозг куда труднее обработать, чем землю Калабрии!
Таким разгневанным его еще не видели.
— Мне и железным ломом не вбить, не вдолбить в ваши головы что-нибудь разумное, а ты, Кончетина, и без того как идиотка хлопаешь глазами, а если тебя еще ломом стукнуть по голове, совсем помешаешься в уме. Как с вами быть?! Слов не разумеете, наставлениям не внимаете, в людях не разбираетесь. Что с тобой делать, с какой стороны за тебя взяться, Кончетина, дура, невежа! Как еще оскорбить...
— Сильнее не оскорбишь, Александро. — Тулио притворно улыбнулся и глумливо добавил: — Смотрите-ка, и гневаться умеет, побирушка.
— От побирушки слышу! — загремел Александро. — Настоящего побирушки и попрошайки! Пошли, угощу тебя шипучим... Где вам знать, где понять, кто стоял перед вами! Будто часто попадается вам такой доверчивый, чистый человек!
А Кончетина взвилась вдруг, вскочила и топнула ножкой, яростью пылал и Александро, и оба бросали короткие фразы, словно всаживали копье.
— Докажите!
— Что?!
— Что я дура!
— И доказывать нечего!
— А вы попытайтесь!
— Попытаться?
— Да!
— Доказательства жаждешь?
— Именно!
— Изволь, любуйся!
И прогремел:
— Встань, Кумео!!!
НЕВЗРАЧНЫЙ КИРПИЧНЫЙ ДОМИК
Среди розовых и голубых домов Краса-города тот один, тот единственный не был окрашенным, простенький домик Анны-Марии, кирпичный, овеянный дымкой печали. Ночной страж Леопольдино обходил его теперь стороной — кто-то закутанный в темный плащ, в шляпе, надвинутой на глаза, всю ночь стоял там под окном, — это был наш Доменико, юный скиталец. Трое обитали в маленьком домике: беззубый музыкант, его дочь и с ними — звуков властитель. Прислонившись плечом к холодной стене, боясь дохнуть, шевельнуться, Доменико отдавался неслыханным звукам. Непостижимой была душа властителя звуков, диковинной; да, была она птицей, но была еще морем во мраке, бурным, вспененным... И чем-то еще, источающим запах земли, влекущим, таинственным, ласковым... Звуки страданье рождали, и гордость в страданье... Заветный, неведомый мир, возведенный из звуков, невесомый и плавный... Зыбкая лестница, что волной колыхалась, качала, то вверх уносила, то вниз, и снова вверх и вверх, все выше — к властителю звуков... Играли оба, и дочь и отец, но порознь всегда, и кто-то из них лучше другого... И все же, что означали, чем они были, непонятные дивные звуки, яркие, нежные, обволакивали облаком, уплывали утренним сном... В странном камине что-то горело с влажным шипеньем, пламя чуть грело, не полыхало, и, прижавшись к кирпичной стене, согревался им Доменико; нежаркое, мягкое пламя — счастье, чуть грустное счастье согревало душу Доменико!
А днем терпи, слушай бесконечное: «Не уноси стакана с родника!» Все, все вокруг было сущим и все же ненастоящим, неинтересным, бесстыдно ярко освещенным. Эх, терпи все это до вечера... А пока что: «Пересохло в глотке, выпить бы шипучего...» И он шел с ними, и сидели они, пили... Гоготал Джузеппе — трижды наказанный, трижды побитый невзрачным Дино... Самодовольно щурился Цилио: «Да нет, прогулялись с ней просто...» «До последнего вздоха буду служить несравненной истине и простейшими, яснейшими словами вещать бессмертную мудрость, — разглагольствовал Дуилио, такой, каким он был, и благоговейно внимала ему, прижав к груди кулаки, тетушка Ариадна. — А когда умру, пусть на моей могиле поставят иву и тополь, тополем буду я, а ивой — обобщенный, абстрактный человек с поникшей головой; впрочем, нет, пусть наши праправнуки поставят множество ив, в центре один-единственный тополь — так будет подчеркнута моя стойкость, прочность и неизменность». Но тут Александро разом омрачал ему настроение, восклицая: «Привет, Дуилио, трижды ура! Давай запиши для потомков — хоть и мура! — свои бесценные мысли. И запомни, кстати: тополь не ставят, тополь сажают...» «Уму непостижимо, что пленило Кончетину в Кумео?» — дивился, завидев супругов, застегнувший ворот Винсенте, обращаясь к Цилио, а Кончетина ласково поглаживала жесткую щетину на голове избранника, словно первую нежную травку. «Любишь меня, шалунишка?» — «Не любил бы, не брал бы за себя!» — спесиво пояснял Кумео.
По ночам у кирпичного домика отогревалась тосковавшая днем душа скитальца... Лилась непонятная речь неведомого инструмента, полная протяжных гласных и таинственных, возникавших в ночной чаще согласных... Снежные хлопья, снегопад и... снова вешний день... Звенящий поток.... Взмывшая птица, беспричинная радость, внезапная... И разом рушилось что-то!.. Жеребенок, бегущий с обрывком веревки на шее... На щедрый корм воробьиная стайка летящая... И при этом — грусть, неизбывная грусть; далек, недоступен звуков властитель, даже ликующий далек, непонятен, когда же тоскует, с чем сравнить его — с древом бесплодным? С колодцем иссохшим? С нераспаханным полем бескрайним?.. Эх, тоска земли незасеянной, брошенной, тоска, зацепившая сошником душу скитальца... Чужестранник, прикованный цепью незримой, безгласный, по рукам и ногам туго связанный, но душа его все же свободная, вольная, болью теснимая... Как играли, о звуки, звуки...