С того дня Старый Сантос набирался сил. Утром и вечером поднимал теленка, рубил деревья, корчевал пни, колол дрова, помогая осиротевшим и немощным. К нему, угрюмому, молчаливому — слова от него не слышали больше, — относились с почтительной робостью. А к горю его прибавилось новое, вконец омрачив ему жизнь, — глазам Сантоса нежданно открылась красота Калабрии во всем и повсюду, и, хотя он старался не замечать, все равно завораживали суровые вершины, грохочущие потоки, вольные пастбища, нивы, и он, безвинный, терзался виной перед женой и сыном: никогда ничего не могли они больше увидеть... И каждый вечер, когда замирало, примолкало все сущее, Сантос забирался в свою тесную могилу меж двумя дорогими холмиками и, без вины виновный, положив на них руки, рассказывал, как умел... Иногда удивительно, дивно светало — из-за гор, из-за туч вырывались внезапно лучи, невесомо, могуче, и, пронзив одинокое темное облако, озаряли слепяще по краю — светозарное солнце, незримое взору, серебрило избранницу тучку и рыхлило, пушило и вдруг благовестно всходило, осыпая подножье свое — неприступно надменные снежные горы — мириадами искр, и, осиянный, волшебно менялся угрюмый хребет — зеленые склоны проступали из тьмы и чем выше, тем больше светлели, но у самого гребня, у нежно мерцавшего белого снега, лиловели и снова темнели, а выше, розовея, сверкали вершины, но Сантос, восхищенный увиденным утром, вечером, стоя в могиле, хоть и помнил все зримо, только и мог сказать: «Солнце взошло сегодня, Мирца... — И, повернув голову вправо, повторял: — Солнце взошло, сыночек...» Что было делать — не находил он слов...
Одним ударом топора разрубал Сантос крепкий чурбан, а если не удавалось, хватал руками и с таким остервенением раздирал половинки, точно погубителю своему, Масимо, разрывал челюсти.
«Ливень был сегодня, Мирца, как из ведра лил... — рассказывал Сантос вечером, опустив ладони на холмики. — Вы и сами, верно, слышали... И к вам просочился, верно, горе мне, горе, сынок...»
В быка превратился теленок, которого Сантос дважды в день поднимал, но Сантос по-прежнему легко управлялся с ним, а животное, привыкнув, преспокойно жевало свою жвачку.
«Ягод вот принес, сынок, твоих любимых... И тебе, Мирца...» — говорил Сантос, доставая из-за пазухи и рассыпая на холмиках мелкие ягодки, сохранявшие тепло кряжистого тела.
А ночью, во мраке, когда от ярости на лице его напряженно взбухали желваки, а на одной половине, изувеченной, — сильнее, он стискивал колоду, названную «Масимо», и душил, душил ненасытно — пальцы его постепенно вытиснули бесцветно светлевшее кольцо, а чтобы «Масимо» не сбежал, Сантос ложился возле него; если ж тот являлся ему во сне, он, не просыпаясь, нащупывал колоду и снова душил...
Немного времени спустя Старый Сантос по-настоящему отомстил Масимо, и как!
Старый Сантос был четвертым из пяти избранных, ставший впоследствии великим канудосцем.
* * *
Об этой тайной комнате не ведала даже жена его Мерседес Бостон. Проверил, надежно ли замкнул дверь, и с фонарем в руке подтащил кресло к облицованной изразцами стене, стал на него и нажал на невидимую кнопку, потом прошел вдоль стены, нажал еще на одну кнопку, и яркий ковер за его спиной бесшумно встопорщился. Он был по пояс обнажен, кожа на груди дрябло морщинилась, а когда он нагнулся, соски провисли, тело было рыхлым — сказывался возраст. Он аккуратно сдвинул ковер с выступившей плиты и достал из тайника банку с вязкой жидкостью, прижал к животу прохладный сосуд, его так и передернуло, — но тепло было в комнате, в тревожных сумерках в высоком камине бушевал огонь. Осторожно поставил фонарь на подзеркальник и невольно перехватил в зеркале свои неузнаваемые глаза, облитые зловеще отраженным пламенем. Снял с банки крышку, нанес на тело клейкую зеленую жидкость — и весь оказался в темных крапинках. Вынул из кармана брюк сложенный вчетверо лист бумаги, развернул и положил рядом с фонарем. Вернулся к тайнику, достал еще одну банку, с двумя неприметными дырочками, обернутую черным бархатом. Открыл ее и прижал к груди. И затаил дух в нестерпимо сладостном ожидании — пробрала наконец дрожь! Отставил банку, всмотрелся в зеркало — да, там была она, на груди, наискось через нее, оцепенело замерла ящерица. Выбравшись из тьмы на тусклый трепетный свет, подобралась вся, настороженно выпучив глаза. Еще миг — и осмелела, повела чуть хвостом, потянулась к ближайшей капельке и, злобно растопырив коготки, уперлась в дряблое тело, жадно слизнула клейкую капельку узеньким язычком. У человека перекосилось лицо; содрогаясь, дрожа, он впился в бумагу, говоря: «Не избежать моего узкого гибкого ядоносного жала тому, кто замыслит, хотя бы только замыслит что-либо против меня, не говорю уж — посмеет восстать, поскольку это совершенно абсурдно...» Говоря так, он лихорадочно запоминал свое лицо, искаженное от едва ощутимого нежного укуса ящерицы, — запоминал выражение лица. А ящерица искала уже другую капельку на коже — вошла во вкус; носилась резкими толчками, холодящая, юркая, цепенела и снова, извиваясь, толчком бросала себя вперед; было щекотно, и он омерзительно смеялся, вопрошая: «Что лучше истинной дружбы? Дружба между людьми приносит положительные результаты...» И смеялся коварно, смехом, дарованным ящерицей, осчастливленный ею; он запоминал свое лицо, потом сцепил руки на затылке, и его невольный необычный тренировщик выискал зеленые капельки под мышками, припал к ним. «Хе-хе, хи-хи, — захихикал мужчина. — Проверять, быть настороже — вот залог счастья... счастья, разумеется! Как же нет! О-о, — он рассмеялся, — наступит счастье, и все будем смеяться, взявшись за руки... Но пусть то-оо-лько-о-о...» — зловеще улыбался ему из зеркала затемнённый дрожащими тенями, распаленный двойник; сверлили друг друга глазами, а ящерица все носилась, извивалась на нем, а вы, вы же здесь еще... Опротивел он, верно, омерзителен... Извините, что делать — так это, так... Ему нужно для своих целей... Этим путем одолел кой-кого, и я не мог не показать его вам, когда тренируется втайне, — не утерпел я... Но с двух людей, всего с двух, я все же долго не сниму личины: один из них старший брат Александро, а другой — пятый — великий канудосец; а личность этого вот, ящероносного, открою тут же — вы видели великого маршала, самого Эдмондо Бетанкура.
И здесь кончается глава «Знакомства».
ВРЕМЯПРЕПРОВОЖДЕНИЯ
Единственный сертанец, которого не выносила Мариам, жена великого Зе, не удивляйтесь, был веселый вакейро Мануэло Коста. «Ни жены у него, ни детей, ни хлопот, ни забот. Развлекается себе, таскается к размалеванным городским, нашел ты себе дружка, нечего сказать... — спозаранку, еще в постели, начинала ворчать Мариам, довольная, что смеет говорить мужу такое. — Кому убиваться по нем? Случись с ним что — жена заплачет или сын?.. Подумай, подумай сам...» — «Не ворчи...» — равнодушно отмахивался Зе. Сейчас, разбитый, ко всему безучастный после вчерашней выпивки, он не закроет ей рта, знала Мариам и торопилась высказаться: «Пойми...» Да, да, все зло было в веселом пастухе, с ним в его крохотном дворике распивал он фляжку огненной жидкости. Знала Мариам, прекрасно знала, что весельчак Мануэло подбивал на это Зе, и, когда муж запаздывал, она призывала на голову Мануэло Косты гром и молнию. За полночь, услышав сквозь сон знакомый перестук копыт, выбегала из хижины и пряталась за ней. А Зе, уронив голову со съехавшей на нос двууголкой, рискованно покачивался на лошади, беспечно бросив поводья, упершись рукой в загривок. «Ишь, как молодецки сидит, полюбуйтесь-ка!..» — насмехалась над ним в душе Мариам, подглядывая из своего укрытия. Во дворе конь покорно останавливался. Зе небрежно вскидывал голову, чтобы не мешала двууголка, и узнавал, понятно, свою убогую хижину, потом запросто переносил длинную ногу через голову лошади и легко соскакивал на землю. Восхищалась Мариам невольно, хотя и злилась: «Ловок, окаянный!..» А Зе, пошатываясь, разнуздывал верного друга, стреножил, поил. «Пьяный, а забыть — ничего не забывает», — досадовала почему-то Мариам и каменела, боялась дохнуть: покачиваясь посреди двора, по-пьяному улыбаясь «трехсмысленно», Зе всматривался во все углы — где она, а... где... Лениво снимал широкий пояс, бросал его на землю и задирал неожиданно голову, громко призывая: «Мариам... подойди...» Нет уж, извините! Ничто не претило Мариам так, как ласки пьяного мужа, и она прямо-таки вжималась в стену — в своей леопардовой шкуре жившая впроголодь. «Поди сюда!» — повышал голос Зе, крутясь уже в хижине, и до того бывал иной раз пьян, что забывал, кого или что искал, но помнил — искал что-то, даже в кастрюлю заглядывал, представьте, и вспоминал в конце концов. «Мариам... иди же...» Но глуха была Мариам. Зе стягивал через голову кожаную рубаху, швырял в угол вместе с высокими сапогами, но мачете любовно клал под подушку и притворно всхрапывал, — да ему ли провести было Мариам, ей ли не знать было его уловок и того, что минуты через две он в самом деле заснет, и тогда она возвращалась в лачугу, тихо ложилась, а чуть свет уже склонялась над Зе, и он сквозь сон ощущал — надвигается гроза; стоило шевельнуться, как в него летело: «С кем изволил провести время?!» — «Сама знаешь, с кем...» — вяло отзывался Зе. «С этим шалопутом, да?» Но Зе больше не отвечал, чуть приоткрыв веки, тянулся к брошенной в углу одежде. Одевшись, затянув пояс под ребрами, он нагибался и, пошарив рукой под подушкой, усмехался, снизу взглянув на Мариам, медленно выпрямлялся, и на лице его распускалась улыбка... Вообще-то редко бывало это, но если уж улыбался... Он пил горячую воду, дул, остужая, а Мариам наблюдала, подбоченясь. Зе протягивал руку в ее сторону, роняя одно слово: «Мачете». — «Почем я знаю, где, — притворно негодовала Мариам. — Себя спроси, куда дел! Что там — голову с ним потеряешь... с этим негодником...» — «Неплохой он парень».— «Неплохой?! Разрази его бог! Вон нож из-за него потерял, а вдруг да леопард напал бы на тебя, пьяного, кто бы твоих детей вырастил!» — «Мачете», — повторял вакейро, не опуская руки и продолжая пить. «Откуда я знаю, где оно, вон, возьми другой, есть же у тебя другой... возьми и потеряй...» Но тут Зе в упор взглядывал на жену, и, хотя все так же тихо повторял: «Мачете», — Мариам кидалась к пышному венику в углу и доставала упрятанный нож. Зе деловито засовывал его до половины в карман сапога и, взнуздывая коня, окончательно приходил в себя. «Куда ты едешь, ну куда такой, все стадо растеряешь!» — ворчала Мариам, а Зе — скок! — и уже восседал на своем неоседланном скакуне. Мариам сердито протягивала ему завтрак: «Сидел бы уж дома, куда едешь, свалишься». А Зе улыбался, сжимая пятками бока коня, и тот, вскинувшись, карьером уносился в поле. Зе срывал двууголку и со всего размаху наискосок запускал в резкий рассветный воздух, в момент настигал и, ловко подхватив, гордо размахивал над собой; потом, осадив коня, швырял шляпу далеко вперед — прочь устремлялась от копыт вспугнутая змея, — и снова летел за ней всадник, на скаку подбирал с земли двууголку и, обернувшись к Мариам, обводил ею над головой, посылая привет. Восхищенная Мариам забывала все, забывала, что скрывала свою любовь, отвечала Зе воздушным поцелуем.