— Вот уж верно, что дураков не сеют, не жнут, а сами родятся! Да скрозь нее таких, как ты, рота прошла, а то и более.
Теперь не успел ответить Жигунов. Теперь кричал весь вагон — кричали тому гаду, и невозможно было разобрать, что же кричали. Что таких надо ставить к стенке без приговора, что такой хуже фашиста и что до него, падлы, еще доберутся там, в госпитале…
— Тихо! — скомандовала медсестра. Она улыбалась, и то, что она улыбалась, потрясло Жигунова. Когда стало тихо, она снова подошла к нему.
— Понимаешь, — сказала она. — Это я так, для шутки, о замужестве-то. Чтоб настроение поднять. А вообще-то я замужем. Муж у меня лейтенант, еще до войны, понимаешь?.. Ищу, ищу и никак не найду… Так что ты извини меня, пожалуйста.
Потом она сидела у него в ногах, играла на гармошке — «от себя» и по заказу, — и Жигунову было тепло и сладко от того, что эта молодая женщина сидела именно с ним, как бы выделив его из всех остальных раненых. Боль, стыд, а потом и злость на того сукиного сына прошли и забылись. Он испытывал восторг перед тем, что рядом с ним, так близко, что он чувствовал ногой ее бедро, сидела о н а, и когда о н а поднялась (поезд замедлил ход), Жигунов все-таки спросил, как е е зовут.
— Ангелина, — ответила о н а. Очевидно, ответ предназначался только ему, Жигунову, но его услышали и другие, и с верхних нар донеслось:
— Ишь ты, имечко-то какое! Ангелина… Вроде ангела, стало быть…
Только в Боровичах, когда выгружали раненых, Жигунов еще раз увидел Ангелину, забился на носилках, крикнул ей, но она не услышала. С отчаяньем, с острым чувством невозвратимой потери он крикнул еще и еще раз, но его уже несли, укутанного в одеяло, и тогда Жигунов замолчал и заплакал — от этой потери и собственного бессилия. Потом, на госпитальной койке, два с лишним месяца, с тайной надеждой глядел на входящих сестер: не она ли? Может, запомнила, может, забежит на минутку? — больше ему ничего и не было надо. Но Ангелина не появилась…
Еще через месяц ему дали отпуск, но ехать Жигунову было некуда. Он остался в Боровичах. Опираясь на палочку, ходил по городу, переходил по льду через Мгу и направлялся к вокзалу, зная, что та «летучка» никогда не придет — немцы уже давно перерезали дорогу…
После комиссии его направили в ПАРМ-3[1].
— На войне, товарищ Жигунов, не только солдаты нужны, — объяснили ему, когда он пытался уговорить врачей отправить его в свою прежнюю часть. — Рабочие тоже. Так что не хватай нас, парень, за глотку, понял?
Возможно, он нашел бы Ангелину раньше, может быть, даже сразу после войны, но в конце мая сорок пятого года его вызвали к комбату и комбат сказал, что Жигунову придется еще послужить. Есть приказ маршала Жукова — отремонтировать немецкие рыболовные тральщики. Надо кормить население. Какое? Ну, конечно же, местное. Немцев то есть. А поскольку ты не семейный, то вот и поедешь на побережье. Комбат отдал ему документы с указанием, куда надо ехать, но ошеломленный Жигунов не запомнил названия не то города, не то поселка. Какой-то «…хамф» или «хафен», черт его запомнит!
Конечно, он огорчился. Устал. Да что там устал? Вымотался, можно сказать, за эти три года, но все-таки понимал, что комбат прав, и остаться надо именно ему, раз дома его никто не ждет. То, что он увидел и услышал через несколько дней в этом самом «хафене», напрочь смело все его огорчения.
С разных концов Германии прибывали солдаты, и Жигунову никогда прежде не приходилось встречаться с таким количеством возбужденных, отчаянно матерящихся и готовых лезть на стенку людей.
Это были в основном рыбаки — мурманские и астраханские, черноморские и ладожские, и почти у каждого дома были заждавшиеся семьи, и сами они заждались и измучились, прежде чем дошли до вот этой самой Германии, выжили, победили, черт возьми, сделали святое дело, и теперь им по всем человеческим правилам надо было домой — ан нет! Им, выполнявшим все приказы, даже если идти на смерть, им казалось, что этот приказ маршала и несправедлив, и жесток. У них дома тоже голодные рты, и крыши прохудились, и бабы сколько лет не рожали, — так почему же именно они, выжившие и победившие, должны работать здесь, в этой окаянной стране, да еще к о р м и т ь н е м ц а! Вкалывать на всяких там фрау и киндеров, мать их так, на ихних мутер и фатер, хотя иные фатер еще не забыли, наверно, как блажить во всю глотку «хайль» и радоваться посылкам с русским салом.
Как-то один парень все-таки сорвался. Вытащил из кармана маленький трофейный браунинг, открыл пальбу, потом приставил ствол себе в грудь — слава богу, Жигунов оказался поблизости и стукнул его по руке снизу вверх: пуля ушла в потолок. Жигунову пришлось скрутить этого парня. Браунинг он отобрал. Парень лез к нему целоваться и ревел белугой.
Потом Жигунов старался держаться ближе к нему — мало ли что еще взбредет сдуру? — но тот, протрезвившись и узнав, что натворил, только хватался за голову и качался из стороны в сторону. Парень был мурманский, звали его Егор Епимахович Балуев, из поморского рода, и сам успел хватить соленой водички, и тресочки половить, и зубатки, и палтуса. До войны капитану их БРТ-18 положили на китель «Трудовика», а ему — медаль «За трудовое отличие», мальчишке-то!
— Вот ведь как! — удивлялся Жигунов. — Тебе медаль, а ты стреляться!
— Обидно, — отворачивался Егор. — Европу, можно сказать, освободили, себя не жалели, а тут…
— Раз надо, значит, надо, — примирительно объяснял Жигунов. — Начальству видней все-таки» Может, это мы с тобой чего-нибудь недопонимаем. А Жуков — голова, он зря ничего не сделает, а то еще с самим Иосифом Виссарионовичем посоветуется.
В разговор вмешался длинный и худой сержант с землистым лицом и маленькими, угрюмыми, глубоко спрятанными глазками. В любой большой группе людей непременно найдется такой, который никогда ни с кем не согласен, который обязательно испортит всем настроение, а потом замолчит, будто любуясь и наслаждаясь сделанным:
— Хрен мы понимаем! Тут политика, ясно? Дескать, смотрите, друзья-союзнички, какие мы хорошие! Фрицы хотят ушицу хлебать? Пожалуйста! Ешьте рыбку на здоровьице, да еще с нашим же хлебушком! Политика, говорю я.
Жигунов знал уже, что у длинного семья в Кобоне и что никаких трофеев он не признает, кроме простых швейных иголок. Как-то он спросил длинного, зачем ему столько иголок, и тот, усмехаясь, ответил:
— А я из этих иголочек себе новый дом построю. Не улавливаешь суть? Жена писала, они у нас нынче по трешке за штуку идут. И на коровенку еще хватит.
У него был целый чемодан с этими иголками.
Но все-таки Жигунов, быстро привыкавший ко всему, что в последние годы отпускала на его долю судьба — будь то госпитальная койка или полуразрушенный дом, землянка или ПАРМовский «студебеккер» с движком Л-6, который он обслуживал и возле которого, бывало, спал, прижавшись боком к медленно остывающему металлу, — Жигунов и сейчас быстро привык к пустующей школе, где размещались солдаты — рыбаки и ремонтники, — к мирной тишине приморского немецкого городка, который война обошла стороной и потому до противности чистенького, и к работе тоже привык. Ему и здесь приходилось возиться с движками, только немецкими, в которых нетрудно было разобраться. Напарником у него оказался первостатейный сачок Гришка Овсянников, который заваливался где-нибудь в укромном уголке с обязательной присказкой: «Лучше кашки не доложь, а с работой не тревожь», — и дрыхнул, как сурок в норе, словно отсыпаясь за всю войну. Жигунова это не сердило. Он любил работать один, чтобы ему никто не мешал. И, работая, он уже не думал, для чего и зачем он работает сейчас, — он просто делал привычное дело, вот и все.
Ремонтникам был дан короткий срок — месяц. Они уложились в три недели. Какой-то полковник приехал на «опель-адмирале» и пожал руку каждому. Но тральщики вышли в море не сразу. Где-то в пути застряли сети, не были готовы распорные доски, не хватало лебедочных тросов. Это было уже не дело ремонтников, и времени у них оказалось — вагон. Втайне Жигунов подумывал, что вот теперь-то их отпустят, демобилизуют вчистую, и двинут они по домам. Когда тот полковник жал ему руку, Жигунов не выдержал и спросил: