— Это вам, капрал Вайда, даром не пройдет, — бушевал капитан. — Надо же было додуматься!..
Пичужка умолкла, видно, спугнула все-таки ее капитанская ругань. Вайда бросил искоса взгляд на капитана, встретился на секунду с его холодными, сердитыми глазами и вдруг неожиданно только теперь осознал, что дело-то вовсе нешуточное, что тут, видно, и впрямь пахнет трибуналом. Неужто трибунал? Неужто тюрьма? Да что же он такого сделал? Пресвятая матерь божья, что же с ним будет?
За спиной Вайды скрипнула дверь, мимо него быстро прошел высокий и, как успел заметить Вайда, довольно пожилой военный в плащ-палатке. Вайде показалось, что он однажды уже видел где-то этого военного. Капитан вытянулся, лихо щелкнул каблуками, повернувшись к вошедшему, выбросил под козырек конфедератки руку для приветствия.
— Что за шум, капитан Порембский? — жестко спросил вошедший. — За версту слышно…
— Пане генерале…
У Вайды сердце захолонуло. Теперь и вовсе пиши пропало, капрал Вайда: уж как генерал обо всем узнает — трибунала не миновать. Сколько же ему дадут? А война кончается. Это уж и без политбесед капитана каждому известно. До Берлина-то рукой подать. От Одры, поди, километров сто, разве чуть-чуть побольше. Неужто не доведется ему побывать в Берлине? Но он же должен там быть, пся крев! [9] Обязательно. Ему нельзя там не быть! Вайда почти не слышал ни одного слова из разговора генерала с капитаном. И без того знал — говорят о нем, о его — надо же было додуматься, в самом деле! — преступлении. Он все также, не меняя позы, стоял посреди землянки, понурив голову, тяжело сопел.
… В Сельцах, под Рязанью, их было трое Вайдов: Анджей, Станислав и он — старший — Мечислав. Все трое служили в одном расчете. Теперь — вот уже почти полтора года — он один. Младшие остались там, в Белоруссии, под Ленино. Тяжелый был бой. Страшный. Этот проклятый их шестиствольный… А потом хлестал крупнокалиберный пулемет. Анджей и Станислав прямо на глазах Мечислава рухнули. Почти одновременно. Он сам потом вырыл могилу — одну на двоих, в прямом смысле братскую. Сам выжег раскаленным гвоздем на доске имена братьев. И еще пониже доски, прямо на деревянном обелиске, покрашенном в неопределенный цвет, выжег слова, которые потом на политбеседе приводил всей батарее пан поручник, нынешний капитан: «Я дойду до Берлина, братья. Я отомщу собаке Гитлеру. Мечислав Вайда».
… Дошел, нечего сказать, пся крев. Кажется, это Вайда сказал вслух, потому что и генерал, и капитан сразу обернулись в его сторону…
— Вы что-то сказали, капрал? — строго спросил генерал, подходя к Вайде.
У Вайды пересохло в горле. Он выпрямился: ордена, медали на груди легонько звякнули.
— Да у вас немало наград, капрал, — не то удивленно, не то вопросительно сказал генерал. — Как же вы, боевой заслуженный воин, додумались до такого? А? Из крестьян?
— Так точно.
— Какого воеводства?
— Жешовского воеводства, пане генерале!
— Гречневую кашу любите?
— Да пропади она пропадом, пане генерале, гречневая каша. Век в рот не возьму!
Генерал усмехнулся.
— Ну уж это зря, капрал. Старые солдаты раньше так и говорили: «Борщ да каша — пища наша». Верно? — Не дождавшись ответа, генерал подошел к грубо сколоченному столу, устало опустился на снарядный ящик. — Капитан Порембский, занимайтесь своими делами, а мы тут потолкуем с капралом…
Капитан лихо козырнул, щелкнул, как и в первый раз, каблуками. Вайда только теперь заметил, что сапоги у капитана сшиты по старинной польской моде, с высоченными задниками, и что начищены они до блеска — хоть сейчас иди на вечерку.
За окном опять затренькала пичуга.
— Так я вас слушаю, капрал, — сказал генерал, и Вайде почудилось, что в его голосе вроде бы и нет сердитых ноток.
* * *
Огневую позицию орудийному расчету капрала Вайды было приказано занять прямо на задах одинокой немецкой мызы, почти у самой Одры. Еще будучи на рекогносцировке, Вайда осмотрел дом и все другие строения. Всюду был образцовый порядок. Будто хозяева и не удрали вовсе, а лишь ненадолго выехали по каким-то неотложным делам. На кухне стояла на полках чистая посуда. Полотенца с вышитыми готической вязью надписями висели на крючках. Стол в столовой был накрыт серой льняной скатертью. В простенках висели портреты угрюмых, озабоченных людей — мужчин и женщин. И даже постель в спальной была аккуратно заправлена. Только детские кровати стояли совершенно голыми. По двору разгуливали черные куры.
Возле сарая Вайда увидел целую гору мешков с зерном. Он ткнул ножом в один, потом в другой. К ногам потекли струйки гречихи и овса. Как и зачем они тут оказались, эти мешки, Вайда так и не догадался. Впрочем, этот вопрос его и не мучил. Была еще нужда думать об этом! Важно, что лошадям корма будет вволю: другие-то батареи давно переведены на механическую тягу, а у них все осталось по-старому — лошадиная сила. А ее, понятно, кормить надо.
И самим пушкарям в котел кое-что пойдет — не оставлять же черных хохлаток на произвол судьбы.
* * *
Немцы сидели за Одрой вполне смирно. Не так, как полтора года назад, под Ленине, или как еще месяц тому назад на Поморском вале, под Колобжегом.
Задача расчету была поставлена самая что ни на есть общая. Занять позицию, замаскироваться и быть готовыми — капитан так и сказал — «на случай любой вражеской вылазки». Оборудовать огневую — дело привычное. За ночь все было готово: и окоп для видавшей виды сорокапятки, и ниши для снарядов, и неглубокий, в один накат, блиндажишко для орудийных номеров.
Вайда распорядился, чтобы ездовый шереговец [10] Стах Лещинский перетаскал овес на опушку рощицы, где и должен был неотлучно находиться при лошадях, да чтобы не раздаривал овес другим расчетам. А то, мол, знаю тебя, за одну закрутку махорки готов последнюю рубаху с плеча снять.
Словом, к утру все было сделано. И даже жаркое из курятины, приготовленное старшим шереговцем [11] Зденеком Тримбуляком непосредственно на кухне брошенного немцами дома, тоже было.
День прошел совершенно спокойно. Где-то вдали тяжело ухали орудия — не поймешь, наши или немецкие. Где-то гудели самолеты. А здесь сияло солнце, поднимались над землей белесые космы испарений, а перед обедом над самой огневой порхали белые бабочки. Весна… Теплынь. И если бы не эти отдаленные орудийные уханья, не эта вот противотанковая пушка с вмятинами на щите — кто бы мог подумать, что все еще идет война…
Мечислав Вайда, скорчившись в блиндаже над снарядным ящиком, писал домой письмо. Он это делал каждый день. Обстоятельно излагая свою фронтовую жизнь, сообщал, что ни в чем он тут не нуждается, что все у него есть, одет, обут, накормлен и напоен, что курить он так и не привык и что хорошо бы и отцу тоже бросить сосать свою трубку, потому как для здоровья табак сущий яд. Потом следовали сердечные приветы всем, кого Мечислав хорошо помнил, и обещание завтра написать обо всем более подробно. Заканчивал Вайда обычно словами: «До Берлина уже недалеко» или «До Берлина стало еще ближе».
Дописав письмо, он сворачивал его на русский манер в треугольник, слюнил одну сторону и все тем же химическим карандашом старательно, одними печатными буквами выводил адрес.
— Лешку, — громко звал Вайда второго номера шереговца Лешека Рушковского, — отправляйся за обедом. Да не забудь письмо отправить. И спроси, нет ли ответа. Понял?
Это повторялось изо дня в день. Но ответа все не было и не было. Раньше Вайда объяснял это тем, что письма не успевали за ним: шутка ли, что ни день, то десяток верст, а то и больше, да с боями. Разве найдет тебя письмо? Он почему-то совершенно не принимал в расчет того факта, что других адресатов письма находили… Как-то Рушковский заметил ему ненароком, что, быть может, что-то дома случилось у Вайды, может, переехали куда отец-то с матерью… Вайда как обрезал: