Не поставив точки в мелодии о соловьиной фронтовой весне, скрипка повела рассказ о синем платочке. Генка, широко расставив ноги, полузакрыв глаза и припадая ухом к деке, словно стараясь первым услышать мелодию, чуть раскачивался в такт музыке. Пальцы его приплясывали на грифе, а смычок то замедлял, то убыстрял свой бег, плавно скользя по струнам, будто совсем их не касаясь. Все сидели не шелохнувшись.
И вдруг смычок в Генкиной руке остановился, повис в воздухе, и на самой высокой ноте скрипка неожиданно замолкла. Никто не понял, что произошло, но почему-то все, как один, обернулись назад, вслед за Генкиным взглядом. Возле двери, у тумбочки дневального, стояла высокая и худенькая, как тростинка, девушка в светлом плаще, с зажатой в руке светлой косынкой. Длинные прямые волосы цвета спелой ржи рассыпались по ее плечам. «Маша», — догадался я.
— Извините, я помешала, — сказала она, ни к кому не обращаясь, — но мне тоже хотелось послушать музыку. Можно?
— Милости просим, Машенька. — Капитан Ермашенко встал с места, подошел к девушке, взял ее под руку и проводил в первый ряд. Офицеры потеснились, уступая Маше место. Все это заняло каких-нибудь две-три минуты. Генка простоял все это время в одной и той же позе: чуть наклонившись вперед, с повисшим в воздухе смычком. Впрочем, эту подробность, пожалуй, заметили только двое: я и старшина Николаев. По крайней мере, мне так показалось, но, может, я и ошибся.
— Продолжайте, товарищ Карпухин, — попросил Генку капитан. — И не стесняйтесь, пожалуйста. Дочка Николая Николаевича у нас свой человек.
Генка с силой ударил смычком по струнам. Теперь он не закрывал глаз. Играл и неотрывно смотрел на «своего человека». Только на нее. Как будто, кроме Маши, никого тут больше и не было. А она тоже не сводила с него глаз. Это заметили все. И все поняли: она пришла не просто слушать музыку. Она пришла слушать его музыку. И лучше всех, по-моему, это понял ее отец.
А Генкина скрипка, как те самые ошалевшие от весеннего счастья соловьи, и не собиралась обращать внимания на то, кто и что заметил, что и как понял, щедро расплескивала вокруг себя волшебную радость будоражащих душу мелодий.
Последняя мелодия пьесы утонула в громких аплодисментах. Генка устало улыбнулся, вытирая с лица пот. К нему подошел капитан Ермашенко и пожал руку. Рота вновь взорвалась аплодисментами. Ротный, ротный-то каков! Надо же, какие слова о музыке нашел…
Вечер удался.
— Ты был сегодня просто в ударе, — сказал я своему другу, когда мы остались с ним вдвоем. — Но старшине, по-моему, не понравилось. И ты, конечно, догадываешься, почему.
— Я просил Машу не приходить на вечер. Не послушала, а зря, — с сожалением произнес Генка. — Отцу кто-то успел снаушничать, что мы с ней встречаемся в библиотеке…
— Ну и что?
— Запретил ей со мной встречаться. Говорит, что дружба с солдатом, который к тому же на гражданке играл в ресторанном джазе, до добра не доведет.
— Переживаешь?
— Но ты же видел Машу, Валера?
— Знаешь, Гена, сегодня мне показалось, что ты допускаешь ошибку в выборе профессии. Тебе нельзя быть военным, твоя дорога совсем иная, не та, которую ты решил избрать.
— Да?
— Точно. Надо было слушаться родителей, был бы теперь в консерватории. Блистал бы во фраке на студенческих вечерах.
— Будь попроще, Климов. Я свою дорогу выбрал… Не читал про Тухачевского? Маршал, а на скрипке играл.
— Сравненьица у тебя! Это и называется, по-твоему, «быть попроще»?
Генка не ответил. Заметив притулившегося возле печки с газетой в руках Сережку Шершня, потянул меня за рукав.
— Пойдем к Сереге, попросим у него закурить. Ему родня самосаду прислала. Не табак — зверь, две затяжки — лампочка под потолком черным шаром кажется.
Я понял: ни про Машу, ни про музыку говорить он больше не будет. До вечерней поверки оставалось минут десять. Не больше. Покурить успеем.
— Согласен, пойдем черные шары смотреть, — ответил я.
11
«Валерочка, милый, еле дождались от тебя письма. Уехал, и след простыл, уж не знали, что и подумать. Очень рады, что все у тебя идет хорошо, что товарищи хорошие служат с тобой. У нас новость: к Октябрьской получим квартиру. Дают здесь же, на проспекте, в новом двенадцатиэтажном доме, отдельную, из двух комнат, И Карпухиным дают. Тоже в этом доме, только подъезды разные. Приходила к нам на днях девочка, Наташа ее зовут, спрашивала твой адрес, а мы его и сами не знали. Обещала еще раз зайти.
А у нас новый речной вокзал построили, а на месте старого теперь будет большой сквер. Папа работает, его парторгом в цеху избрали, хорошо, конечно, но собраний разных больше стало. А у меня все по-прежнему.
Геночке привет от нас. Береги себя, не простуживайся.
Целуем».
«Валера, к Николаю на могилу не забудь съездить. И смотри там, чтоб в танковых войсках всегда был порядок.
Будь здоров, гвардеец.
Любящий тебя родитель -
гвардии старший сержант запаса И. Климов».
12
Поездка на могилу Николая Карпухина для нас с Генкой представилась очень скоро и совершенно неожиданно.
Учебный год завершался. Как всегда, определялись победители соревнования. Все эти дни мы буквально не вылезали с полигона. Стрельбы днем и ночью, вождение. Проверяющие строгие, дотошные. И хотя дела шли более чем сносно — стрельбы рота выполнила с общей оценкой «отлично», а на вождении многие механики-водители уложились в нормативы первого класса, — все изрядно нервничали.
Генку просто не узнать. С той злополучной музыкальной пятницы ходит как в воду опущенный: угрюмый, нелюдимый, не похожий на самого себя. Даже известие о новой квартире его, кажется, не обрадовало.
— Что хорошего-то? — заметил он. — То вместе жили, как одна семья. А теперь поврозь.
— Но квартиры отдельные, в новом доме.
— Ну и что?
Не в духе Карпухин, ой не в духе!
А все началось сегодня утром. По расписанию предстоял парково-хозяйственный день. Гвардии старшина Николаев, как всегда, пришедший в роту к подъему, во время утреннего осмотра, обычно никогда в этот день не проводившегося, начал с совершенно несвойственной ему въедливостью проверять содержимое тумбочек. Когда очередь дошла до Генкиной, старшина чуть ли не фальцетом выкрикнул на всю роту:
— А эт-то что еще за новости? Ефрейтор Карпухин, ко мне!
Генка по-уставному вышел из строя, отрапортовал старшине.
— Я вас спрашиваю, ефрейтор, эт-то что за новости?
Генка непонимающе смотрел на старшину. Тот достал из тумбочки черный футляр и положил его на кровать.
— Почему в тумбочке посторонние предметы? Порядка не знаете?
— Вы же сами разрешили, товарищ гвардии старшина, — попробовал объяснить Карпухин. Но старшина на его объяснение не обратил никакого внимания.
— Тумбочка положена на двух человек. А вы единолично ее используете. Да еще посторонние предметы в ней держите. Чтоб этого не было! Сейчас же сдать в комнату хранения личных вещей!
— Есть!
Генка взял скрипку и понес ее в каптерку, а старшина никак не мог успокоиться. Ребята потом говорили, что таким его никогда и не видели.
— Это что же получается? А? Сегодня одному вздумается тумбочку использовать как скрипичное хранилище. А другой завтра в нее тромбон запихнет. А третий и того чище удумает… — Он покосился в сторону подходившего к нему Карпухина и махнул рукой: становись, мол, в строй без доклада, не перебивай.
Генка, сопя от незаслуженной обиды, молча занял свое место.
— Намедни в одном журнале рассказ читал. Про армию. Так в том рассказе один деятель в звании рядового солдата в казарму барана затащил. Вроде бы для шутки. Понимаю, что такого в жизни быть не могло, это выдумка. Тоже для шутки. Но иной прочтет — нынче любителей в библиотеку бегать развелось больше чем надо — и, глядишь, пошутить задумает, — старшина взглянул на часы, прервал осмотр тумбочек и приказал старшему сержанту Селезневу вести роту на завтрак. За столом Саша Селезнев сказал Генке: