Генка зарделся румянцем, отчего на щеках у него явственно проступили обычно пропадавшие к осени веснушки. Для чего-то принялся перекладывать журналы.
— Читай стихи, Карпухин, — я поднялся со стула. — Не хочешь говорить — не неволю.
— Да погоди ты, Валерка, — умоляющим голосом произнес Генка. — О Маше непросто рассказывать.
— Вот как?
— Слухай, Валер, ты ведь мне больше, чем друг. И думаю, больше, чем брат. Согласен? Я тебе сам все собирался рассказать, да, знать, слов у меня мало.
— У тебя — да мало слов?
— Мало, — сокрушенно признался он. — Погоди, только не вздумай острить. Слышишь? Я тебя очень прошу. Ты помнишь первый бал Наташи Ростовой? А представляешь ее себе на том балу? А Ларину Татьяну, когда она пишет письмо Онегину? А маленькую девочку из Вероны, о которой написал Шекспир?
— Это ты к чему?
— Погоди, не перебивай. А Джиоконду помнишь? Ее глаза? Помнишь, да? И артистку Теличкину в «Журналисте»?
— И это у тебя мало слов? Чего ты взялся мешать классику с современностью?
— Чудак ты, Валера. Я ж тебе про Машу рассказываю. Они все — это и есть Маша.
— Геночка, — я приложил руку к его лбу, — знаешь, как называется твоя болезнь?
— Что толку-то? Если бы я знал, что и она ею заболела!..
Тон, каким были сказаны эти слова, не оставлял сомнений: библиотека — это, оказывается, серьезно.
— Рота, приготовиться к вечерней поверке, — раздался повелительный голос дневального, и мы вышли из ленкомнаты.
— Может, познакомишь? — спросил я.
— Она тебя знает.
— Вот как?
— Я ей про тебя рассказывал.
В казарме нас остановил старшина.
— Товарищ Карпухин, помнится, вы обещали сыграть на скрипке личному составу. Да, видно, от вас в порядке самодеятельности игры не дождешься.
Генка опять засветился веснушками.
— Так вот, на партийной группе решили раз в неделю проводить в роте литературные, музыкальные, научные вечера. Как парторг, ставлю вас в известность: в ближайшую пятницу назначен музыкальный вечер. Так что инструмент, как говорится, к бою! Ясно?
— Так точно, товарищ гвардии старшина.
10
В пятницу состоялся музыкальный вечер. Пришли все офицеры. Старшина Николаев ни с того ни с сего вырядился в парадный мундир.
— Понимаете, — объяснял он капитану Ермашенко и взводным, — стал снимать чайник с плиты и на себя его опрокинул.
— Не ошпарились? — участливо спросил командир роты.
— Бог, как говорится, миловал. Чайник-то был холодный. А вот на вечер идти было не в чем, пришлось парадный доставать из чемодана. Хорошо, Маша нынче дома, погладила. А то хоть на вечер не ходи.
Старшина рано овдовел. Жил вдвоем с дочерью. Восьмилетку Маша закончила здесь, в гарнизоне, а потом уехала к бабушке в Сызрань: в гарнизоне девятого и десятого классов не было, а в Легницу, где находится штаб Группы, старшина устраивать дочь не стал. У тещи ей будет лучше, чем в интернате, рассудил старшина и скрепя сердце отправил с женой знакомого офицера свою Машечку на родину. Окончив десять классов, Маша попыталась поступить в пединститут, но ей не хватило одного балла до проходного. После долгих ходатайств отца перед самым высоким групповым начальством ей разрешили приехать в гарнизон с условием, что она поступит здесь работать. В полковой библиотеке оказалось свободным место библиотекаря, и Маша с радостью заняла его.
В дочери Николай Николаевич души не чаял. И был очень доволен, что, окончив десятилетку, она не сумела поступить учиться дальше и осталась с ним. Понимал разумом, что ей надо учиться, обязательно надо, что надо устраивать свою жизнь не здесь, в крошечном закордонном гарнизоне, а сердце подсказывало другое: пусть Маша останется пока с ним. Ему, может, и служить-то не так уж много осталось. Выйдет скоро в отставку старшина, и тогда они вместе решат, как дальше устраивать Машину судьбу.
Одного боялся Николай Николаевич — Машиной молодости. Не без тревоги наблюдал, как дважды в году — на восьмое марта и в день рождения дочери — солдаты покупают в складчину и дарят Маше духи, косынки, клипсы и прочие женские безделушки, а потом — букеты первых подснежников и первых ландышей. Конечно, приятно отцу, что всем она нравится, его Маша, ну а ведь придет время, когда она понравится кому-то одному больше, чем всем остальным, и этот один ей тоже понравится больше, чем все остальные. Что тогда?
Генка наверняка знал Машину историю, но то ли у него действительно стало мало слов, как он выразился сам, чтобы рассказывать о Маше, то ли все эти дни он был занят подготовкой к музыкальному вечеру (шутка ли — больше месяца не прикасался к скрипке!), но не он мне рассказал о ней, а Сережа Шершень, А ему — Атабаев, После комсомольского собрания Атабаев стал многое рассказывать Шершню.
Все заняли свои места. Старшина вышел к столу, установленному посредине прохода.
— Разрешите начинать, товарищ гвардии капитан? — обратился он к ротному.
— Да, конечно. — Капитан занял место в первом ряду, который в знак уважения отвели офицерам.
Старшина открыл музыкальный вечер и пригласил за стол командира роты и Карпухина. Генка достал из футляра скрипку, смычок, положил их на стол. Волнуется, будто на конкурсе скрипачей. Вот чудак! Ну что особенного — сыграть для товарищей. Впервые, что ли? Но он волнуется, то и дело вынимает из кармана платок, трет им руки. Николаев предоставил слово командиру роты.
Ермашенко взял в руки Генкину скрипку, вышел из-за стола, Все притихли.
— Не бойтесь, играть я не буду, — улыбаясь сказал гвардии капитан, — не умею. Но музыку люблю и потому решаюсь сказать несколько слов перед выступлением товарища Карпухина. — Он вытянул перед собой Генкин инструмент, провел пальцем по струнам. — Нехитрая с виду вещица, малюсенькая, в солдатской тумбочке умещается, а сила в ней преогромная. Потому как в ней живет музыка. Она, вот эта изготовленная умельцем из простой елки скрипка, зовется царицей музыки. В чем сила музыки? Одним словом на этот вопрос не ответишь… И каждый воспринимает ее по-своему. Давайте-ка порассуждаем о том, что нам всем близко и понятно. Не простое дело — наша военная служба. Вспоминаю свое училище. Бывало, день-деньской на полигоне. Солнце палит немилосердно. В танке как в печке. А тут еще пыль столбом. Ждешь не дождешься конца занятий. А от полигона до расположения идти еще девять километров. Бывало, соль на спине выступит, пилотка к затылку прилипает, пылью нос забило. Кажется, все, конец, еще сотня метров, и на спину повалишься. И вот тут-то командир наш Иван Иваныч Зеркалов вдруг выкрикнет:
— Запевай!
Чертыхнешься про себя поначалу, вот, мол, удумал, и так сил нет никаких, а тут еще петь надо. Однако песня уже звучит, набирает силу. «Безусые комбаты ведут своих орлят…» И откуда что берется! Шаг становится тверже. Будто второе дыхание появилось. И жара вроде схлынула, как бы свежестью потянуло. Приободрились курсанты, повеселели. Знай себе чеканят шаг под мелодию. Великое дело в нашей службе песня, музыка!
Ермашенко сделал небольшую паузу и спокойно закончил:
— Утомил я вас, наверно, разговорами. Пусть лучше товарищ Карпухин нам сыграет, — он подал Генке скрипку и сел на свое место.
Генка бережно принял из рук командира инструмент.
— Спасибо вам, товарищ гвардии капитан, за такие слова о музыке, — сказал он, поднявшись из-за стола.
Он прижал подбородком к левому плечу деку скрипки и осторожно тронул смычком струны. Скрипка отозвалась протяжной, чуть грустной мелодией. Она запела о соловьях, которым вовсе не следовало тревожить солдатские сны, потому что и без них бойцам не до сна: гремят орудия, строчат пулеметы — идет война. Но что война для соловья? Соловью, ошалевшему от весны, от парного духа земли, от пробудившейся после долгого зимнего сна природы, нет никакого дела ни до войны, ни до солдатского сна. В мире есть только его соловьиная песня, и он, забыв, что идут бои, щедро одаряет ею всю округу.