Часовому нельзя отвлекаться от охраны объекта. Даже в мыслях. Но попробуй останови их, если они лезут и лезут в голову. Дома, наверное, давно спят: отец в шесть утра уходит на работу, если в первую смену… Спят, конечно.
И все, кто не занят в ночной смене, теперь спят. Во всяком случае, могут спокойно спать.
По ночам не спят лишь те, кто на постах. Для того, чтобы все остальные люди спали спокойно.
… Двадцать шагов туда, двадцать-обратно. Двадцать — туда, двадцать — обратно.
Спите, люди. Вместе со мной сейчас мерят сторожкими шагами нашу землю хранители тишины и покоя — часовые.
А времени словно не существует, одна сплошная бесконечность.
Непросто быть часовым. И очень здорово быть часовым!
… Вдали слышатся шаги. Они приближаются.
— Стой, кто идет?
— Начальник караула и разводящий со сменой!
— Начальник караула, ко мне, остальные — на месте!
Вот какая власть у часового! Приказывает даже товарищу лейтенанту Астафьеву. Разрешаю, мол, вам, товарищ лейтенант, приблизиться к моей особе. А вы, товарищ сержант Каменев, вместе с караульными постойте, удостоверюсь, что вы — это вы, тогда, пожалуйста, милости прошу ко мне на пост. А пока извольте подождать.
… Спят деревни, спят города. Люди досматривают счастливые сны.
В караульном помещении встречаемся с Генкой.
— Ну, как вахта? — поинтересовался он.
— Порядок. А у тебя?
— Спрашиваешь, — он выставляет большой палец. — Сам товарищ лейтенант проверял.
— Ну и что?
— Пару вводных выдал…
— Решил?
— А как же? Семечки! Вот Сокирянский боевой листок собирается выпускать. Карпухину, будь спок, место в стенной печати найдется.
— Тщеславная ты личность, Карпухин!
— Я-то? А как же! Дай срок, в отличники выйду, и ты про меня в газету заметку сочинишь. Слухай, Валерка, а может, и портрет приложишь? Я, так и быть, фотокарточку для такого дела не пожалею. Не за мзду служим, понятно, но от моральных стимулов не отказываемся.
И опять не поймешь, треплется или на полном серьезе выкладывает.
За окном брезжит рассвет. Веки наливаются тяжестью. Хочется спать. Укладываюсь на топчан и сразу проваливаюсь. На все положенные по уставу два часа.
* * *
… Под вечер возвращаемся в казарму. У входа на щите, где обычно вывешиваются свежие газеты, цветастое объявление:
«Сегодня в нашем клубе молодежный вечер совместно с шефами — комсомольцами и молодежью государственного подшипникового завода.
В программе:
1. Ратные и трудовые подарки воинов и молодых рабочих Родине (рассказы активистов нашей части и ГПЗ).
2. Художественная часть (совместный концерт солдатской и заводской самодеятельности).
3. Игры, танцы, аттракционы.
Начало — сразу после ужина.
Примечание: третий пункт нынешнего вечера будет повторен и завтра, в воскресенье. Начало — после кинофильма».
— Скажи на милость, — удивляется Генка, — двухсерийное веселье организуется. Интересно, по какому такому поводу? Не слыхал?
Я успеваю посторониться, потому что при подобных вопросах всякий раз получаю толчок под ребро.
— Не слыхал. Обратись с вопросом по команде.
— А зачем? Какое значение может иметь повод? Значение имеют игры, танцы, аттракционы. Ты, старик, насчет утюга похлопочи… Может, и ты, как Цезарь, свою Маринку встретишь.
А повод, оказывается, был. Открывая вечер, майор Носенко сообщил, что в понедельник мы выезжаем в учебный центр.
17
Лето стояло жаркое, сухое. Только в низине, по берегам совсем обмелевшей Черной речки, еще зеленела трава. А чуть повыше, вокруг палаточного городка, не осталось даже намека на зелень. Все выжгло солнцем. И было до боли неприятно смотреть на серые, словно обсыпанные пеплом, бугры, — виноват, высоты, по-военному, — на пожухлую листву изнемогавших от зноя деревьев.
К полудню танковая броня до того раскалялась, что к ней не притронешься рукой. Ну хотя бы дождик прошел… По вечерам в стороне зеленых лесистых гор собирались тучи. Сверкали сполохи молний, доносились приглушенные громовые раскаты. И мы, забравшись под брезентовый полог палатки, с надеждой прислушивались, не загремит ли над нами.
Но над нами не гремело.
А с утра опять вставало над выжженным учебным центром немилосердное жаркое солнце. И опять раскалялась танковая броня. И опять мы умывались собственным потом.
Маршрут по вождению танков знаком как пять пальцев. От рощи «Круглая» до высоты «Огурец», затем вокруг рощи «Фигурная» и прямо на обратные скаты высоты «Верблюд», а уж оттуда через самую маковку высоты со смешным названием «Никишкина шишка» — обратно. Всего несколько километров. Но каких километров!
На всей трассе — подъемы, спуски, повороты, развороты, мосты, ограниченные проходы, два глубоких, разбитых гусеницами брода через Черную речку…
И на всей трассе — рыжая густая пыль, подолгу не оседавшая на землю, зато очень быстро оседающая на наши лица, на комбинезоны, танкошлемы.
После первого же заезда мы и впрямь походили на трактористов.
А еще были марш-броски в противогазах, кроссы. И стрельбы. Правда, боевым снарядом из пушки мы не стреляли, но из пулеметов сожгли прорву патронов.
Во время коротких солдатских перекуров Карпухин нет-нет да и примется вслух вести подсчеты, во сколько обходится государству обучение только одного танкиста. Сержант Каменев как-то сделал ему замечание: что ж, мол, армия, выходит, государству в наклад? Генка не смутился.
— А что, и в наклад. Да только я же не об этом, товарищ сержант. Я о долге. Вон художник наш ротный, мой друг Яша Сокирянский, разрисовал-размалевал: долг, дескать, первейшая обязанность и прочее. Все это словеса. А я вот долг по-настоящему хочу понять. Государство, народ, стало быть, тратит на нас средства. И немалые. На танки, на топливо для них, на патроны, снаряды… на харч, на амуницию. Даже вот на какую-никакую гармошку для Шершня! Образно говоря, все это в долг нам дается, в расчете на то, чтобы мы этот долг службой, делами оплатили. Или не так, старики?
— Чем же тебе мои плакаты не понравились? — обиделся Сокирянский.
— Да не про них речь, — отмахнулся Карпухин. — Малюй себе на здоровье. Я про долг, а не про твое творчество. Твое творчество, господин Рембрандт, оставим на суд потомкам. А вот о долге судить нам. Я так скажу: служба военная не для забавы.
— Вот дает! Кто ж этого не знает? — вставил Сережка Шершень.
— Сам Карпухин и не знает, — заметил Антропов, — ведь ежели разобраться, Геночка, по большому счету, то ты вместе с дружком своим о долге представление имеешь неважное.
Генка настороженно обернулся к Антропову.
— Это почему же?
— Ха! — воскликнул Антропов. — Не понимаешь? На гауптвахте я сидел или ты с Климовым?
— Гауптвахтой не кори, — обиделся Генка. — У меня через нее, может, седина раньше времени прорежется. Я за свою дурь сполна получил и можете поверить: на всю жизнь урок.
— Уро-о-к… — протянул Сокирянский. — То-то я вижу: с гауптвахты вернулся и начал всех поучать. Нету у тебя морального права судить о долге.
— Не горячись, Яша, — миролюбиво сказал Карпухин, — И за Рембрандта не обижайся. Я ж по-дружески… Только возьми в толк, что не перевелись люди, которые действительно не понимают воинской службы. Посмотрит какой-нибудь обыватель седьмого ноября, как на площади под музыку солдаты мимо трибун маршируют, и подумает: неужели, мол, ради этого нам стоит такое войско держать?
— Да шут с ним, с обывателем… Пусть думает… — со злостью сказал Сокирянский.
Генка аж с земли вскочил:
— Ну и ну! Высказался. Да у того обывателя дети есть, соседи… Как же можно всего этого не учитывать?!
Карпухин снял пилотку, вытер платком стекавший за воротник пот и снова сел. Уже без запальчивости закончил:
— Нет, милый дружок, надо самому сердцем и разумом понять: не для парадов служить мы пришли в армию, не для марш-бросков разных. Для боя мы учимся. Чтоб каждый, как Алеша Стуриков, если обстановка потребует, грудью землю свою заслонил… В этом высший долг солдата — в готовности и умении защищать свою землю. Прав я или не прав, товарищ сержант?