Собраться солдату недолго. В один миг палаток не стало, а превратились они в плащ-палатки. Солдаты накинули их поверх шинелей, взяли оружие — вот и все сборы.
Густые сумерки опустились над лагерем. Дождь все так же нехотя падал из мутно-серой бездны. Потом небо сделалось совсем черным, и земля будто слилась с ним. Костры разводить запрещалось, даже курили, пряча самокрутки в рукава.
— Давайте консерву поделим, — в который раз предлагал из темноты Орленко, изнывая от безделья.
— А чего ее делить, — отозвался Чадов. — Не на себе нести — понимать надо! Ставь туда же ведро, в скатерку-то, завязывай хорошенько и — в машину.
— Оно и то правда, товарищ сержант, — согласился Орленко и принялся увязывать узел. — Зачем ее делить — всем хватит.
Солдаты снова собрались в кружок. Сначала стояли, потом присели на корточки и закурили «всем колхозом». Машин все не было. Весь полк сидел теперь кружками, и везде курили, вели неторопливые разговоры, шутили. Самодеятельный затейник или интересный рассказчик в такое время — сущий клад. Время с ним летит незаметно.
Седых и Батов пошли к штабу, чтобы встретить там машины и привести в расположение роты.
Долго еще солдаты мучились ожиданием, коротая время под этим ленивым затяжным дождем.
— Машины! Машины идут! — вдруг показал Оспин на светящиеся в сырой мгле огни подфарников.
Все поднялись, начали разминать ноги. Те, что помоложе, подталкивали друг друга, чтобы согреться, приплясывали на мокрой земле.
Роте достались крытые машины. Большая автомобильная колонна вышла на хорошую асфальтовую магистраль и понеслась вперед.
Шоферы этой автоколонны уже побывали со своими машинами в предместьях Одера, доставив туда воинскую часть, вернулись и взяли с пути новую партию войск.
Дождь все стучал по крыше машины, которая плавно катилась ровной дорогой и лишь кое-где подскакивала на редких выбоинах. Иногда, резко сбавляя ход, машина сильно наклонялась то на левый бок, то на правый — это она обходила большие воронки, разворотившие полотно дороги, и снова спокойно плыла, слышался только шуршащий звук колес по мокрому асфальту, похожий на звук кипящего на сковородке сала, да мерный стук дождя о брезент. И все эти однообразные звуки и посвистывание встречного ветра успокаивали, убаюкивали, навевали дремоту.
Солдаты сидели притихшие, полусонные.
Никто не заметил, когда прекратился дождь. Сколько-то времени еще слышался шипящий шум колес по мокрому асфальту, но скоро и он где-то отстал по дороге. Рассвет все поспешнее настигал автоколонну, а скоро и первые лучи весеннего утра весело заиграли на усталых от утомительной поездки лицах солдат.
— А за что вам, хлопцы, присвоены такие святые имена? — оживился Орленко, обернувшись туда, где сидел Боже-Мой.
— Да кто же нам их присваивал? Чудак человек! Поп, что ли, даст тебе этакое имя? Сами себе и присвоили... Где же это, а, Милый-Мой? Где это нас окрестило-то? От Днепра-то уж тогда мы далеко ушли. Сидим это мы с ним в блиндаже. Холодно... Спиртику понемножку хватили, тушенкой закусываем. А блиндажишко паршивенький достался: два тонких накатика, да и те не засыпаны как следует — немцы доделать для нас не успели, рано убежали. Бывалые солдаты в этот блиндаж не заглядывали. А мы с другом «зеленые» тогда были, залезли в него да и сидим, как дома... Вдруг ка-ак ух-хнет!! Бревна — на меня. Вот тут-то я и назвал себя. Богу никогда не молился, в церкви единого разу порога не переступал, а тут как взревел: «Боже мой!». Думал, уж на том свете я, в аду, как и полагается мне. Дружок-от подскочил да кричит: «Милый мой, милый мой!». Солдаты все это слышали, помочь нам бежали, а немец ка-ак добавит — обоих нас и привалило земелькой. Потом откопали нас — живы оба. Тогда один чудак и говорит: это вы смерть свою там похоронили, а сами выбрались. Дак который, говорит, из вас «боже мой-то» кричал? Сознался я...
Ну и пошло с тех пор. До вечера мы в окопе лежали. Солдаты над нами потешались, а нам вроде и легче, на душе веселее. А когда в госпиталь-то попали, там и сами друг друга так величать стали...
— Кажись, приехали, — улыбнулся Милый-Мой. — Деревня какая-то. Передние вон остановились.
Действительно, автоколонна сгрудилась в небольшой, совершенно опустевшей деревушке. Жители из нее бежали, видимо, за Одер. Дома почти не пострадали от артиллерийского огня, но запустением веяло отовсюду. Тут, видно, побывала не одна смена наших солдат.
Машина подвернула к крестьянскому дому с захламленным, грязным двором. Солдаты выбрались из кузова, сгрузили пулеметы, ящики с патронами, провизию.
Солнце разогнало утреннюю прохладу. Солдаты разделись по пояс, мылись. Только Милый-Мой, сбросив шинель и гимнастерку, сидел на бетонной ступеньке крыльца, греясь на приветливом солнышке. Его морозило, и он никак не мог отважиться снять нательную рубаху.
С улицы кто-то крикнул:
— Начальство едет! Командование!
Кто в чем был, так и выскочили за ворота. Одни — голые по пояс, другие — босиком, третьи — в ботинках на босу ногу, без обмоток. А Милый-Мой, — как был в пилотке, в нательной рубахе, не заправленной в брюки, с поясным ремнем в руках, — так и вышел на улицу.
Несколько легковых машин небольшой колонной друг за другом двигались на малой скорости, так как вся улица была заставлена грузовиками, пушками, тягачами.
В первой машине рядом с шофером сидел маршал в мундире при всех регалиях. Он величественно окинул суровым взглядом толпу солдат у ворот крестьянского дома и, не поворачиваясь к спутникам, проговорил недовольно:
— Вольница Рокоссовского! Партизаны!
В следующей машине на заднем сиденье, сдвинув ее лба фуражку, распахнув полы кожаной куртки и откинувшись на спинку, сидел моложавый, но не молодой человек с бледным от бессонной ночи лицом.
Солдаты и без знаков различия узнали в нем своего командующего — маршала Рокоссовского. Голые моментально спрятались за одетых, солдаты без головных уборов вытянулись в струнку. А Милый-Мой, стоя в переднем ряду в распущенной нательной рубахе, поспешно поправил пилотку, лихо вскинул руку к виску и замер в приветствии столь высокого командира. И, кажется, именно ему маршал кивнул головой и улыбнулся, покосив глазом, будто сказал: будь здоров!
Машины прошли, оставив после себя поднявшуюся тучку пыли.
— На рекогносцировку поехали, на рекогносцировку, — послышалось от ворот. — Фронты, вишь, здесь соединяются!
Возвращаясь во двор, солдаты оживленно говорили о столь необычной встрече с командующими фронтами.
— Гляди-ко ты, — удивился Крысанов, — от самого Дона по фронтам мотаюсь, в госпиталя на отдышку не раз уходил... Уж вроде бы все дороги искрестил, а ни с одним командующим видеться не приходилось. А тут — на тебе — сразу два!
— Этот-то, наш, видать, простой человек. Даже и не узнаешь, что командующий фронтом, — заметил Жаринов.
— Душу солдата понимает лучше любого доктора, — сказал Милый-Мой. — Маршал-то посмотрел на меня, все понял и даже улыбнулся.
— Как-то еще не расхохотался, — сказал Оспин. — А следовало бы тебе всыпать, чтобы не лез на глаза командующему в таком виде.
— Поглядеть-то на него и мне ведь охота, — виновато ответил Милый-Мой, — а одеться-то уж не успеть было...
13
Ночью шестьдесят третий полк двинулся в путь. Известное дело, такие походы под носом у противника неприятны уже тем, что солдату приходится во всем сдерживать себя.
Даже команды не подаются вслух. И покурить на привале нельзя по-человечески — прячь огонек в рукав или накрывай пилоткой.
Безмолвные идут колонны. А от этого больше спать хочется, особенно перед утром.
Еще в первую походную ночь Милый-Мой высказал странную догадку:
— Не может быть, чтобы места так походили! Я ведь не дремал в машине: все как есть видел. По этой же дороге идем.
— У немцев все может быть. У них дома в городах, как ульи на пасеке, одинаковые, и деревни друг на друга похожи, и дороги не отличишь, — спокойно возразил Крысанов.