— По-твоему, Милый-Мой, назад мы идем, к Данцигу? — шепотом спросил Чадов.
— Назад и есть...
С ним никто не согласился. А Милый-Мой присматривался и все больше убеждался, что это та самая дорога, по которой они ехали на машине прошлой ночью. Он узнавал ее по завалам, сделанным немцами при отступлении. Наши войска разобрали лес только на проезжей части, чтоб не мешал движению.
Потом полк двигался по какой-то проселочной дороге. Через час выбрался на асфальт, но скоро снова свернул в узкую просеку.
Утром вышли на опушку соснового леса, остановились. Километрах в полутора от лагеря солдаты обнаружили деревушку, натащили оттуда соломы и завалились спать.
Вечером полк снова отправился в поход и шел всю ночь, задерживаясь лишь на коротких привалах. И опять Милый-Мой где-то узнавал дорогу, где-то не узнавал. Над ним посмеивались и говорили, что если ему верить, то еще через две-три ночи Данциг покажется.
Однако, когда утром полк остановился, все обратили внимание на то, что местность очень похожа на вчерашнюю.
Опушка большого соснового леса, впереди пустые, не засеянные в эту весну поля. Край их постепенно опускается вниз, и там виднеется неширокая издали полоса Одера. А далеко на северо-западе, будто в дымке, — город. Все это виделось и вчера.
Поставили палатки и побежали на разведку. И тут всем стало ясно, что Милый-Мой прав: ходят они много, а где-то по одному и тому же месту «кружают». Метрах в восьмистах от нового расположения полка обнаружили вчерашнюю стоянку лагеря. Тут уж солдату растолковывать не надо, сам поймет: прорыв готовится где-то в другом месте, а фашисту непременно показать надо, что главный удар замышляется здесь. Для виду маскируйся, а ему вместо одного солдата кажи пять либо десять. Вот и ходит полк по одному месту и показывает разведчикам фашистским одно и то же много раз.
Днем, после сна и обеда, солдаты усаживаются где-нибудь на полянке, и замполит ведет обстоятельный рассказ о боях на других участках, о том, как разворачивают второй фронт союзники.
— Союзнички, — ворчал после беседы Крысанов. — Ишь, помогать хватились! Все ждали, когда нас фриц доедать станет. Не вышло. Теперь норовят кусок пожирней отхватить. Гляди, как заторопились!
Вечером исчезли палатки, и снова полк двигался по дорогам — по тем же и совсем по другим.
На привале комсорг батальона Гусев появился в пулеметной роте. Еще днем он пробовал поговорить с Батовым, но тот отмалчивался, и Гусев не стал тревожить его. Однако и откладывать разговор тоже нельзя, потому что на днях должно состояться батальонное партсобрание. И если Батов решил подать заявление, то тянуть незачем.
Но, как заметил Гусев, с Батовым творится что-то не совсем понятное: ходит хмурый, на разговор идет неохотно.
— Ты думал, Алеша, о нашем разговоре? — спросил Гусев, шагнув за придорожную канаву и ложась на траву рядом с Батовым. Тот тянул дым из сигареты, держа ее в согнутой ладони. Низенькую молодую травку не было видно в темноте, но она ощущалась под руками и отдавала запахом той свежести, какую ни с чем не спутаешь.
— Думал, Юра... Все эти дни думаю.
— Думать тут действительно надо серьезно, — согласился Гусев. — На всю жизнь... И к какому пришел выводу?
— Крюков — коммунист? — не ответив, спросил Батов.
— Крюков? — значительно повторил Юра, морща высокий лоб. — Знаю, что он член партии.
— А разве это не одно и то же?
— В том-то и дело, Алешенька, что не одно и то же. Партийные билеты носили многие. Троцкисты, например, тоже были членами нашей партии. Но разве они были коммунистами? Крюкова, конечно, ни к каким троцкистам не примажешь. Это я так, чтобы понятно было.
— Ясно! — оживился Батов. — Но тогда что же он — для счета в партии или как?
Гусев задумался, сорвал травинку, искрошил ее, растер в, пальцах.
— А как бы ты назвал его главную отрицательную черту?
— Бездушие! — выпалил Батов. — Это ходячая инструкция или еще черт знает что. Был у нас такой в училище, начальник строевой части, Живым Уставом звали...
— Устав, Алеша, забывать нельзя, — перебил Гусев.
— Но ведь в уставе нельзя предусмотреть всех случаев, какие бывают в жизни! Разве может устав заменить живого человека?
— Согласен. Но почему ты заговорил о Крюкове?
— Видишь ли, Юра, прежде чем просить рекомендации, я перебрал в уме многих коммунистов, думал о них. И все это — хорошие люди. Конечно, есть у них какие-то недостатки, но это серьезные, честные, смелые люди, без мелочной трескотни. А вот на Крюкове я запнулся.
— Постой, постой! Ты рекомендации уже взял?
— Взял.
— А заявление не подал?
— Нет еще.
— Крюков тебя остановил?
В это время впереди солдаты других рот стали выходить на дорогу и выстраиваться в колонну.
— Строиться! — негромко скомандовал Седых.
Гусев и Батов поднялись, перешагнули через канаву, но так и остались на обочине вне строя. Батов хотел что-то возразить, но Гусев остановил его, раздраженно и быстро заговорил:
— Ты что же, друг, серьезно считаешь партию чем-то вроде райского уголка? Так?
— Да нет, Юра...
— Ты считаешь, что в партии должна быть тишь да гладь! — палил Гусев, не слушая лепета Батова. — Тебе надо вычистить, выбелить партию, чтоб ты туда гостем вошел? Чтоб никакими Крюковыми не пахло?
— Да нет же, Юра...
— А не угодно ли самому заняться такой черной работой? Кто же должен все это делать? Кто должен бороться за чистоту партии? — и сам себе ответил: — Настоящие коммунисты должны это делать!
Так все, что вертелось в голове Батова, часто не находя ответа, в беседах с Гусевым становилось на свои места.
Время перевалило за полночь. Разговоры в колонне притихли. Солдаты утомились, но, чувствуя локоть товарища, шли в строю рядами, хотя и неровными. Батов обратил внимание на резкие удары чьего-то котелка. Присмотрелся. Это котелок солдата Усинского стучит о приклад автомата, а солдат сильно хромает.
Усинского Батов узнал по-настоящему после Данцига, хотя в лицо запомнил со времени прибытия в роту. Это был тихий и до странности скромный человек. На близоруких глазах всегда носил очки, не снимая их даже на время сна.
Узкое лицо с маленьким остреньким носиком и тонкая шея делали его если не жалким, то смешным. Взгляд серых глаз всегда какой-то отсутствующий, и кажется, что юноша постоянно думает о чем-то своем, недоступном для окружающих. Он мог часами сидеть, стоять или идти, ни с кем не обмолвившись ни словом. В такое время он решительно ничего не видел и не слышал и находился так далеко от реальной действительности, что вернуть его на землю обычно удавалось не сразу. Батов знал, что перед уходом в армию Усинский учился в университете, изучал какие-то древние языки.
— Усинский! — довольно громко сказал Батов. — Усинский! — еще громче повторил он. Седых обернулся назад, давая понять, что так громко говорить нельзя. — Толкните его там, что ли! — попросил Батов.
Милый-Мой двинул Усинского в бок.
— А? — встрепенувшись, спросил тот. — Что?
— Командир взвода никак не дозовется, — внушительно шептал Милый-Мой. — Спишь ты, что ли?
— Нет, — сказал Усинский, — нет, я слушаю.
— От котелка грому много, — сердито сказал Батов. — Что с ногой? Почему хромаешь?
— А это еще со вчерашней ночи... Не знаю... не разувался.
Он дернул котелок по слабо затянутому ремню, отодвинул его от приклада и успокоился.
Был тот час, когда перед началом рассвета чуть-чуть начинает румяниться восток. Тихо. Ни ветерка. Звезды покойно смотрят с высокого, еще темного неба. Это как раз то время, когда сон бывает милее всего на свете.
Несколько ночей солдаты не спали, отдыхали лишь утрами часа по четыре. А когда сильно хочется спать, движение — не такая уж большая помеха: ноги делают свое дело, руки — свое, а мозг спит на ходу.
Ведущие остановились. Ряды начали налетать друг на друга. Впереди, в третьей стрелковой роте, вдруг раздался короткий крик: «И-а-а!». Потом послышалась ругань вполголоса, сдержанный шум...