Чалов даже пожалел его:
— Терзался бедняга чуть не час. Теперь на неделю сляжет в постель от нервного потрясения. Расчувствовался, так сказать.
— Хорошо, если сляжет, — заметил Верн, усмехнувшись невесело, — хуже всего, если это потрясение будет продолжаться. Тогда и немцам достанется, и солдатам, да и офицеров не обойдет.
На дороге по обе стороны толпились немцы. Многие уже расходились по домам. Офицеры тоже не стали задерживаться, еще раз сверили пропуска и уехали.
20
Скрываясь от жаркого августовского солнца, солдаты и Грохотало лежали в саду. Не часто случались такие свободные минуты. Карпов и Журавлев ходили со шлангами между длинными грядками клубники, поливая ее. Журавлев разделся по пояс. Короткими толстыми руками он держал наконечник шланга, время от времени направляя струю на тонкие кустистые деревца черешен и вишен. На пыльных листьях вода рассыпалась ртутными шариками и, сверкая, скатывалась с них. Солдаты скучали. Иногда холодные брызги доставали их, но даже это не вносило особого оживления.
— Хоть бы ты, Таранчик, соврал что-нибудь, — ленивым голосом попросил Земельный.
— Ишь, чего придумал — врать, — отозвался из-за яблони Таранчик. — Что я вам, враль какой, что ли?
— Ну, так правду сбреши.
— Да зачем же брехать? Мне и правды не успеть пересказать, пока служу: скоро ж демобилизация. Домой-то вместе поедем, или как?
— Конечно, вместе. Только, если ты не сбреешь свои подлые усы, я с тобой не поеду. Тебя такого и Дуня не признает. Встретитесь — девушку ж надо приласкать, поцеловать, а ты к ней полезешь со своими усищами. Да хоть бы усы были как усы, а то срамота одна. Тьфу! Чертополох какой-то.
Готовясь к демобилизации, Таранчик начал отращивать усы. Но росли они у него плохо, серыми кустиками топырились и служили предметом постоянных шуток.
— Дуня тут ни к чему, — возразил Таранчик, — у нее своя жизнь... Теперь — своя семья...
— А что, правда, Таранчик, что Дуня твоя замуж вышла? — спросил Грохотало.
— Да брешет он, товарищ лейтенант! — беспощадно разоблачил Таранчика Митя Колесник. — Я ж вам говорил еще тогда, что точно знаю: брешет. Он и сейчас от нее чуть не каждый день письма получает. Я ее почерк хорошо знаю!
— Ну, а если так, то зачем смеяться над своим счастьем и над чувствами девушки, хотя бы и за глаза.
— Ох, и виноват я перед своей Дуней! — взмолился Таранчик. — Потешался над ней, а ведь — что за девушка! Она в Сибирь уехала... Ждет... Как демобилизуюсь, тоже к ней поеду туда...
— Что же тебя заставило наговорить про нее небылиц? — возмутился Грохотало.
— Как узнал я, за какое письмо заставил плясать Карпова, так готов был сквозь землю провалиться. Вот и надумал тогда сдуру показать, что Таранчик никогда не унывает, ему, дескать, все равно!
— Глупо ты надумал, — вздохнул Карпов. — Что мне от этого легче стало, что ли? — Они с Журавлевым свернули шланги, убрали их и прилегли к общему кружку.
— Знаю, что глупо. Мать в детстве всегда мне говорила, что игра не доводит до добра... Сколько раз я клялся себе, что буду, как все, серьезным, да нет, видно, шутом мама меня родила...
— Слышала б Дуня, что ты тут про нее плел, так и близко до себя не допустила б, — перебил его Земельный. — И усы б не помогли.
— Чего тебе усы мои дались? Да знаешь ты, на что способный человек, если приверженность к усам имеет? Вот послухай.
Прибыл к нам в госпиталь в Великих Луках один дядька, по прозвищу Ворчун. За то, что много ворчал, вот так его и прозвали. Ну, известно, как попадешь в этакое заведение, уж там начисто забреют. Всего побрили: и голову, и бороду. «А усы, — говорит, не дам. Хоть брови, говорит, брейте — слова не скажу, а с усов единого волоска не дам — и точка!» И сестры его уговаривали, и врачи — не поддается. До начальника госпиталя дошло, тот на него: «Приказываю!» А Ворчун говорит: «Вы прикажите лучше голову мне снять, а до усов не касайтесь!» Так и отступились...
Привели его к нам в палату и положили на койку возле самой двери. А в палате-то восемнадцать человек. Сильно тяжелых не было. Вот и развлекались от скуки по-всякому, то в домино, то в шашки играем да спорим, то книжки вслух читаем, то сказки рассказываем...
— Ты, конечно, больше всех лясы точил, — вставил Митя Колесник.
— Понятно, что больше. А кто же будет рассказывать, если не я?.. Отбой, все спят, а мы рассказываем. А Ворчун, само собой, ворчит на нас, ругается. Никак не удалось его убедить, что не можем мы быть такими же степенными, спокойными, как он. В палате-то почти все молодежь лежала. Весной пташек на окошках кормили, так он окна открывать запретил. Не послушаемся — врачу пожалуется. Он на всех жаловался: и на сестер и на врачей — такой уж нудный был человек. Вот и стали мы придумывать, чем бы ему насолить.
Легли один раз отдыхать после обеда (Ворчун выполнял распорядок дня точно), а у меня к тому моменту байка забавная была припасена. Я рассказываю, все смеются, а Ворчун аж из себя выходит и правый ус крутит. (Это у него привычка такая была: как осердится — правый ус крутить). Не вытерпел он, взял колокольчик, вызвал сестру и нажаловался. Мы, понятно, притихли после нагоняя, а он успокоился и уснул. Страсть как любил спать! Дрыхнет непутевый человек да храпит, усищи рыжие на толстой губе так и подпрыгивают: х-рр, х-рр, х-х-рр! — Таранчик выразительно показал, как храпел Ворчун.
— Был у меня дружок, Федя Лаптев. Мы с ним все вместе делали. Сбегал он в сестерскую, принес ножницы, присел на колени к ворчуновой койке и — тяп! — да так ловко отхватил правый ус, что Ворчун и не услышал. Прыгает у него, торчит, как у таракана, один левый ус, а правый в целости на тумбочке лежит. Федя мой залез под одеяло и не дышит там.
От нашего гогота проснулся Ворчун. Сел на койке и потянулся было за правым усом, потому как уже сердился, — хвать! — уса нет. Поперхнулся и сказать ничего не мог, глаза у него на лоб полезли.
На шум в палату прибежала дежурная сестра, хотела ругаться, да глянула на Ворчуна, так сразу и убежала обратно. Смех ее разобрал.
— Врешь ты, Таранчик, — заметил Митя. — Если взаправду такое было, то ус отрезал ты сам, а никакой не Федя.
— Ну, хоть и сам, какая разница?
— А что, Ворчун не надавал вам костылем по шее? — деловито справился Журавлев. — За такое дело следовало...
— Понимаете, нет. Посмотрел на нас, вздохнул да так горько и говорит: «Видать, здорово ж я вам насолил, коли аж за усы принялись, сук-кины дети!» Даже не пожаловался никому. Отстригнул второй ус, сложил обе половинки, завернул в бумажку (аккуратненько завернул!) и спрятал в тумбочку. А нам сказал: «Дураки, — говорит, — вы. Я жене зарок дал — не снимать усов, пока не вернусь. Эх, — говорит, — головы! Упредили б раньше, что собираетесь усы резать, я б вам — хоть на головах ходите — слова не обронил бы».
— Хорошо, что про Ворчуна рассказал, — подцепил Земельный, — теперь будем знать, что с твоими усами делать, как насолишь добре.
— Так я ж, хлопцы, не все рассказал. Вы еще не знаете, что сказал Ворчун, когда жене письмо писал. Вот смеху было! В другой раз не захочешь усов резать.
Таранчик замолчал.
— А чего он сказал?
— Э-э, нет, хлопчики, того я вам до самого отъезда не скажу, а то много знать будете...
— Товарищ лейтенант! — крикнул от подъезда Фролов. — Вас вызывают на первый пост. Там англичане опять пожаловали, что ли...
Володя оседлал Орла и поехал к линии. Около первого поста стояла легковая машина, по асфальту прохаживались двое англичан. В одном из них, маленьком и щуплом, он без труда узнал Чарльза Верна. Второй был высок и широкоплеч. Такого раньше здесь не было. Подъехав ближе, Грохотало поразился видом капитана Верна. Он еще больше сжался, сделался бледнее, под глазами легли глубокие складки, кончик острого носа покраснел. Незнакомец стоял с надменным видом. Правая рука его была забинтована и подвязана.