— Соврал бы что-нибудь, — попросил Журавлев, подавая Таранчику вышитый кисет.
— Врать не берусь, — возразил ефрейтор, скручивая «козью ножку», — а коли слухать станете, отчего не рассказать...
Видно было, что этот рослый, грубовато скроенный человек занимал во взводе какое-то особое место. Огромный, будто наклеенный, облупившийся нос, большие уши и большой рот делали его лицо смешным. Пилотка, хоть и была самого большого размера, не могла закрыть голову и едва держалась над ухом.
Стряхнув с шершавой ладони мелкую махорку, Таранчик глубоко затянулся крепким дымом и с торжественностью в голосе начал:
— То было, хлопцы, когда мы за Одер вышли. Да вы знаете, как тогда от нас фрицы бежали. Ох же и драпали, скажу я вам! Гонимся мы за ними, из сил повыбивались, а не догоним, да и только! Посмотрел на нас маршал Рокоссовский, видит: от души стараются хлопцы, а отстают от фашиста. Посадили тогда матушку пехоту на танки — да за ними! Вот где мы им пятки попридавливали! Влетаем в одну деревню, останавливаемся. Танкам заправиться надо, а пехота ж есть пехота: полдня просидели на танках, так и разминочка требуется. Великий пляс мы тогда устроили, прямо на асфальте. Здорово получается!
— И ты плясал? — поинтересовался Жизенский.
— А как же! На фронте я считался добрым плясуном...
— Да врет, как сивый мерин, — хихикнул Журавлев.
— Не мешай! — остановили его.
— Только мы расплясались, слышу: командир взвода кличет. Ох, и добрый был у нас командир, хлопцы! — Таранчик плутовато скосил глаза в сторону Грохотало и сокрушенно добавил: — Не-ет, такого командира я больше никогда не встречал...
Подзывает меня взводный вместе с молдованом Бентой и дает задание: прочесать с одной стороны пол-улицы. Я, конечно, старший. Хоть и был тогда рядовым еще, а уже доверяли. Заходим в крайний хауз, спрашиваем у хозяйки: «Солдаты есть?» — «Нет, — говорит, — никс, нету». Пошли на улицу. А у меня нюх собачий, это вы знаете (у кого махра есть, доразу учую). Обнюхал воздух — пахнет фрицами. Смотрю: под сараем солома свалена. Подхожу. А из соломы торчит подкованный ботинок и чуть-чуть этак пошевеливается. — Таранчик показал, как шевелился ботинок. — Ковырнул штыком, а он, дьявол, лежит и глаза прикрыл, будто мертвый, и винтовка рядом. «Вставай, — говорю, — чертова кукла!». Подымается эдакая жердь навроде меня, весь в соломе и руки — кверху. «Хитлер капут! Хитлер капут!» — бормочет. — «И без тебя, — говорю, — знаем, что Гитлер капут, а вас, чертей, сколько тут?» Крутит башкой. «Никс ферштейн», — говорит. Что с него возьмешь?
Бента забрал у него винтовку. А я пошарил в соломе — еще четверых выкопал. Бента забрал у всех фрицев винтовки, собрался нести. «Дурак ты, — говорю. — Что ты, ишак, что ли?». Вытащил я из винтовок затворы, отдал их Бенте, винтовки приказал фрицам взять «на плечо», а мы с Бентой — сзади, винтовки — «на руку». Так до командира прибыли. Солдаты смеются: им что! А мне, конечно, попало от командира взвода как полагается. «Почему, — спрашивает, — не разоружил?» — «Да как же, — говорю, — не разоружил: затворы-то вон все у Бенты». — «А штыки — зачем?» — спрашивает. Ну, тут уж пришлось мне идти, как говорится, на «храбрость»... «Русский, — говорю, — штык трех немецких стоит. А нас — двое. Да нам не страшны шесть штыков, а их только пять. Чего ж тут бояться?».
— Выкрутился-таки! — подхватил кто-то из солдат.
— И простил тебя командир? — спросил Грохотало Таранчика под общий смех.
— Простил! Это, может, какой другой не простил бы, непонимающий, а тот простил. Я же говорю, что добрый был командир. Все простил, еще и за храбрость похвалил...
— Тебя не наградили за это?
— А куда вы девали пленных?
— Э, хлопцы, награды мне и не надо. А зря их вели до командира полка: отпустил на все четыре. «Идите, — говорит, — работайте...».
Было видно, если Таранчика не остановить, не поднять взвод, его рассказов хватит до вечера.
После команды «разобрать оружие», взводный заметил, что станок пулемета первого отделения надежно покоился на крепких плечах Таранчика, а Соловьев, подпрыгивая около него с телом пулемета, не очень уверенно просил отдать станок.
— Нет, Соловушка, ты устал. Тебе, пташка, и того хватит, что несешь, — говорил Таранчик с такой нежностью, какой вроде бы в его угловатом складе и не должно быть.
Тут Грохотало убедился окончательно, что все эти фокусы со станком предназначены исключительно для «пробы» нового взводного.
Когда вернулись с занятий, дневальный сообщил лейтенанту, что просил зайти капитан Горобский: его связной приходил дважды.
У подъезда стояла тачанка, запряженная парой гнедых коней. Из дверей вышел солдат с двумя чемоданами, а за ним — офицеры и среди них — Горобский. Проводы, оказывается, уже закончились. Отпускник, заметно покачиваясь, на ходу прощался с товарищами.
Грохотало замедлил шаг, когда заметил в этой компании майора Крюкова. Тот суетливо ткнул на прощанье руку Горобскому, хлопнул его по плечу и, будто не заметил подходившего лейтенанта, отворотив раскрасневшееся лицо, зашагал от подъезда.
— А-а, милейший! — увидев Грохотало, простонал капитан, как от зубной боли. — Вот видите, друзья, этот новый товарищ неисправим: он вечно опаздывает. Вы, случайно, не проспали, герр лейтенант? Или у вас в полку было заведено опаздывать?
— Простите, — закусил губу Грохотало. Ему не хотелось затевать спора, но и притворяться равнодушным он не умел. — Разве можно судить о дисциплине целого полка по одному человеку, который считает за обязанность довести занятия с солдатами до конца?
— Не знаю, милейший, не знаю, — заметив резкость, изменил тон Горобский. — Н-не могу знать... Н-ну, что ж... Вместо «здравствуйте» мне придется сказать «до свидания». — Он подал Грохотало руку и подчеркнуто вежливо добавил: — До свидания, милейший!
Горобский неловко плюхнулся в тачанку, и она легко покатилась к въездной арке.
3
Вскоре пришло пополнение.
Среди новичков, прибывших во второй взвод, не нашлось фронтовиков. Это были люди, угнанные на работу в Германию в годы фашистской оккупации. После освобождения из лагерей их призвали в армию.
Правофланговым в маленьком строю взводного пополнения стоит Земельный. Это — богатырь. Крупные черты лица, глубокие складки на. лбу и сильный коричневый загар придают ему вид суровый и даже мрачный. На вопросы отвечает неохотно, густым басом.
Рядом с ним Путан кажется маленьким, хотя это человек среднего роста, коренастый и крепкий. Лицо — скуластое. А в серых глазах у него какая-то давнишняя грусть, оставшаяся, видимо, с тех пор, как увезли его фашисты из родной деревни.
В самом конце — маленький солдат. Он похож на подростка, одетого в военную форму. Гимнастерка висит на худеньких плечах, но заправлена аккуратно. Солдат подтянут, стоит прямо, смотрит бодро. Это — Колесник. На вопрос взводного, сколько ему лет, бойко отвечает:
— Вчера исполнилось восемнадцать.
— В армии давно?
— Я доброволец, товарищ лейтенант. Из лагеря домой не поехал: решил сразу отслужить, а потом и домой. Уж год дослуживаю.
— Как же тебя приняли досрочно?
— Я год себе прибавил, оттого и приняли. Документов-то у нас не было никаких.
* * *
...В пятом часу утра, когда спалось особенно крепко, Грохотало почувствовал резкий толчок в плечо и, не проснувшись как следует, вскочил с койки.
— Тревога! — еще звенело в ушах, а дежурный по роте — уже за дверью. Оставив ее распахнутой, он устремился в другие двери, которые тоже оставлял открытыми, и надрывно взывал: «Тревога! В ружье!»
В казарме творилось то, что всегда бывает по тревоге. Кое-где еще мелькали простыни, взвиваясь выше второго яруса; глуховатый бас сердито бубнил спросонья, что кто-то навернул его портянку, а ему осталась чужая; солдаты, продолжая одеваться на ходу, бежали к оружию. Щелкали пулеметные замки, винтовочные затворы, шуршали по стеллажу разбираемые коробки с лентами; кто-то негромко стучал крышкой по коробу пулемета, стараясь надеть возвратную пружину, а она без конца срывалась со шпенька.