И вали потребовал, чтоб я обещал ему, пока я в столице, ничего не рассказывать никому.
Сказал аль-Харис ибн Хаммам:
— Я поклялся, что тайну его никому выдавать не намерен, и, как ас-Самауваль[172], был обещанию верен.
Перевод А. Долининой
Караджийская макама
(двадцать пятая)
Рассказывал аль-Харис ибн Хаммам:
— Как-то раз остался я на зиму в Карадже[173] из-за торговых дел и из-за долга, который я кое с кого получить хотел. А зимою в Карадже стужа сурова — не хотел бы я испытать ее снова. Холод жег и терзал меня, заставляя все время сидеть у огня. Я по целым дням не выползал из норы до той поры, пока не откликнусь на голос голода, когда он меня вконец донимал, или на голос муэдзина, который к молитве призывал. И вот однажды, когда дул ветер колючий и низко нависли тучи, пришлось мне гнездо свое покинуть из-за дела, которое нельзя было отодвинуть. Вдруг я увидел почти раздетого старика — фута[174] на нем так была коротка, что ноги не прикрывала, а его голову небольшая чалма обвивала. Густая толпа вокруг стоит, а он, своей наготы не стесняясь, громко стихи говорит:
О люди! Позор нищеты я не смою,
Коль я без одежды суровой зимою.
Но что нагота и печальные вопли
В сравнении с тайной бедою немою?!
О, был я когда-то и знатен и славен,
Гордился по праву высокой чалмою;
Спасенье несли мои рыжие кони
И гибель — гнедые с железной каймою
[175];
В день пира я целому стаду верблюдов
Повязывал шеи кровавой тесьмою.
Но меч вероломства судьба обнажила,
Стал дом опустелый печальной тюрьмою.
Голодный и слабый, я брошен друзьями,
И веки окрашены горя сурьмою.
Превратности времени — всадники злые —
Всю ночь не дают мне забыться дремою.
И в зимнюю стужу, одежды лишенный,
Стою я пред вами с пустою сумою.
Найдется ли щедрый и храбрый заступник,
Чтоб смело поспорить с судьбою самою,
Закрыв наготу мою чем приведется —
Лохмотьями или плащом с бахромою?
Потом он сказал:
— О вы, утопающие в благах, выступающие в мехах. Ниспосланное добро не копите, пользу посильную приносите. Блага мирские приманчивы, но превратности мира переменчивы. Сила — призрак пустой, удача — облачко в летний зной. Аллах свидетель, раньше, бывало, пять «п» я к зиме припасал и стужу с ними встречал. А сегодня, о люди, я вам признаюсь: вместо подушки я на руку опираюсь, кожей собственной одеваюсь, из ладони питаюсь. Пусть человек разумный поймет мое положение и опередит судьбы своей превращение. Счастлив тот, кто долей чужой поучается и к жизни последней подготовляется!
Ему сказали:
— Ты талантом и знаниями блеснул перед всем народом, теперь открой, из какой же знатной семьи ты родом?
Старик возразил:
— Что гордиться истлевшими костями! Гордиться следует только тем, чего достигаем мы сами: добродетелью и праведными делами!
Затем он продекламировал:
Клянусь, мы дети нынешнего дня,
Зачем же гнать мне в прошлое коня?
Гордиться надо делом рук своих —
Не тем, что кто-то сделал до меня!
Тут он скорчился, весь сжимаясь, потом встал, от холода содрогаясь, и сказал:
— О Аллах, дарами мир наполняющий, просьбы рабов твоих без ответа не оставляющий, благослови своего посланника, род его сбереги и мне от мучений холода помоги! Пришли сюда человека великодушного, тебе послушного, который, себя забывая, другим помогает в нужде и раба твоего не оставит в беде!
Так говорил он, словно в душу его Исам[176] вселился и аль-Асмаи[177] в языке воплотился. А стрелы взоров моих все летели к нему, рассеивая сомнения тьму. Наконец я понял: это Абу Зейд нас речью своей увлек, а его нагота — для добрых людей надежный силок. Заметив, что я его узнал и могу раскрыть, что он скрывал, старик сказал:
— Клянусь светилами и небесами, звездами цветов и звезд цветами, лишь тот укроет меня, кому от природы благородство дано и кровью доблести сердце напоено!
Я уловил, что он в виду имеет и чего другие не разумеют. Тяжко мне было видеть, как дрожит его тело, как его кожа сморщилась и посинела. Снял я шубу, в которую днем наряжался, а ночами холодными укрывался, и Абу Зейду ее отдал, чтоб он от холода не страдал. Старик надел ее без смущенья и тут же начал щедрости моей восхваленье:
О, как прекрасен мою наготу пощадивший!
Я благородством его от мороза согрет!
Будет укрыт от людских и от джинновских
[178] козней
Шубой укрывший меня от мучений и бед!
Пусть он сегодня одет лишь моею хвалою —
Завтра ведь райской парчою он будет одет!
Говорит рассказчик:
— Своим красноречием привлек он сочувствие и внимание всей компании. Стали люди набрасывать на него шубы, шелками крытые, и джуббы[179], узором расшитые. Столько набросали, что он с трудом удержал, под тяжестью их едва не упал и взмолился Аллаху, чтоб он на Карадж всю милость свою ниспослал. А потом, как велит его обычай, он ушел, довольный богатой добычей. Я поспешил за ним вослед, и, когда мы вышли туда, где глаз посторонних нет, я сказал:
— Ты от холода мог и с жизнью расстаться, стоит ли так оголяться?
Он ответил:
— Увы, на упреки ведь все мы скоры, порицанья — пустые разговоры. В том, чтобы, сути не зная, друга корить жестоко, нет никакого прока. Клянусь тем, кто голову старца сединой осветил и земле плодородие подарил, — кабы не оголялся, я бы в убытке остался, с подтянутым животом и с пустым сундуком!
После этого он мрачный вид на себя напустил и меня покинуть решил. Но напоследок сказал:
— Ты ведь знаешь характер мой — всегда я перехожу от одной охоты к другой, попеременно то Зейда, то Амра дурачу[180], и в выигрыше я всегда — не иначе. Ты, кажется, хочешь мне помешать двойной урожай с твоего подарка собрать? Избавь меня от твоих насмешек и поучений, и Аллах простит тебе болтовню и избавит от прегрешений, Но я его весело потянул за рукав и сказал:
— Послушай, ведь ты не прав! Клянусь Аллахом, если бы я наготу твою не прикрыл и грехи твои ото всех не скрыл, ты бы так и остался с голой кожей, не стоял бы сейчас на луковицу похожий! Благодеяние мое ты признай и за двойное укрытие мне воздай: или шубу мою верни, или все про пять зимних «п» объясни.
Он удивленно на меня посмотрел и гнев едва удержать сумел, потом сказал:
— Что касается шубы, то это — вчерашнего дня возвращение или мертвого оживление; что же касается зимних «п» — то, видно, знания твои помутнели и сосуды памяти опустели: ведь я когда-то тебе читал стихи, что Ибн Суккара[181] о зиме написал: