Тем временем буря утихла и успокоилось море, продолжить свой путь в Оман нам предстояло вскоре. Абу Зейд, довольный дарами, в отплытью готовился вместе с вами. Но царь, искусством его плененный, его талантами восхищенный, и мысли не хотел допустить такого искусника отпустить. Абу Зейд стал царю как брат родной и распоряжаться мог царской казной.
Сказал аль-Харис ибн Хаммам:
— Видя, что Абу Зейда прельщают щедроты царя, я стая укорять его, говоря, неужели он родину отринет и друзей любимых покинет.
Абу Зейд мне ответил:
— Друга не спеши упрекать, дай ему прежде слово сказать.
И продекламировал такие стихи:
К чему тосковать о родине, где был ты всего лишен?
Беги оттуда, где низкий превыше всех вознесен.
Приют отыщи надежный, пусть будет он отдален, —
Достойно ль там оставаться, где всеми ты притеснен?
Считай своей родиной место, где ты от зла защищен,
И брось вспоминать о крае, где был когда-то рожден.
Ведь всякий, свободный духом, в отечестве ущемлен, —
Жемчужина средь песчинок, затерян, не оценен.
Потом добавил:
— Я пред тобой оправдался. О, если б и ты со мною остался!
Однако я поспешил отказаться, и с Абу Зейдом мне пришлось расстаться. Мы попросили друг у друга прощенья за невольные прегрешенья и перед разлукой, как братья, заключили друг друга в объятья. Всем потребным он снабдил нас в дорогу, но в сердце моем посеял печаль в тревогу. И когда пришла нам пора проститься, я подумал: пусть бы лучше погибли и младенец и роженица!
Перевод В. Кирпиченко
Тебризская макама
(сороковая)
Рассказывал аль-Харис ибн Хаммам:
— Помню, когда-то жил я в Тебризе[278] весело и богато. Но недолго длились счастливые дни — днями трудными сменились они. Ветер злосчастий всех раскидал, друзей, покровителей я растерял и решился с Тебризом проститься, в странствия вновь пуститься. Стал я что нужно в путь запасать да попутчиков верных искать. Как вдруг Абу Зейд идет мне прямо навстречу, рваный плащ накинув на плечи, а вокруг него — женщины огромной толпой, словно стадо верблюдиц, спешащих на водопой.
Друга стал я расспрашивать, что случилось, уж не беда ли с ним приключилась, давно ль он в Тебризе, куда идет и почему за собой такую ораву ведет. На одну из спутниц, идущую рядом, с красивым лицом и со злобным взглядом, Абу Зейд указал и сказал:
— Я взял ее в жены, чтобы грязь холостяцкую она с меня смыла, чтобы нежною лаской жизнь мою усладила. Но взвалил я на плечи непосильную ношу — весь в поту, задыхаюсь, вот-вот ее сброшу. Нрава злее, чем у нее, в целом мире не сыщешь, коварнее женщины не отыщешь. Супружеских прав моих она признавать не желает, а чтобы алчность ее утолить, доходов моих не хватает. Я устал от нее, как от тяжкой работы, вместо покоя она принесла мне одни заботы. Мы теперь к городскому кади[279] идем, у него-то уж мы справедливость найдем: пусть он или помирит нас, или даст нам развод тотчас.
Продолжал аль-Харис ибн Хаммам:
— Тут любопытство мое разгорелось: кто из них верх возьмет, мне узнать захотелось. На сборы махнул я рукой и пошел за супругами, хоть и прок в этом был небольшой. Вот мы явились к тебризскому кади в дом, а этого кади молва называла великим скупцом — из тех, кто никогда не решится даже добычей своей зубочистки с тобой поделиться. Абу Зейд колена перед судьей преклонил и во всеуслышание возгласил:
— Да будет милостив к нашему кади Аллах и да пошлет ему щедрот своих в успеха в делах! Знай, что эта верблюдица не хочет узды признавать, упрямится, в сторону норовит убежать. Я же покорней ей, чем пальцы рук, и в обхожденье — самый сердечный супруг.
Кади сказал:
— Негодница! Мужу непослушание требует строгого наказания! Если ты его прогневила, то побои жестокие заслужила!
Женщина ответила:
— Пусть судья досточтимый знает, что муж мой целые дни на задворках где-то гуляет, меня в одиночестве оставляет и меня же потом обвиняет!
Обратив к Абу Зейду суровый взор, кади воскликнул:
— Какой позор! Верна посеяв в пустыне, ты ждешь урожая или хочешь цыплят получить, на камни наседку сажая! Скорей уходи! Нет для тебя прощения! Ты вызываешь во мне отвращение!
Абу Зейд завопил:
— Свидетелем мне Аллах, эта женщина лживей, чем Саджах[280]!
Жена его в ответ закричала:
— Лживей, чем он, я еще никого не встречала! Клянусь доро́гой к Мекканскому храму, он превосходит лживостью лжепророка Абу Сумаму[281]!
Гнев Абу Зейда ярким пламенем запылал; рассердись на жену, такую он речь сказал:
— Стыдись, распутница, вонючая лужа, отрава соседа, горе для мужа! Когда мы одни, ты меня терзаешь, а перед людьми во лжи обвиняешь. Вспомни, когда тебя к мужу ввели[282] — о, как люди меня обмануть могли! — обезьяны ты была безобразней, чумы заразней, зловоннее мертвечины, жестче старой овчины, риджля[283] глупее, сухой мочалки грубее, подстилки в хлеву грязнее, зимних ночей холоднее, голее кожуры граната и шире устья Тигра и Евфрата! Все грехи я твои прикрыл, в тайне твой позор сохранил!
Но даже если б с тобой поделилась Ширин[284] красотой, а Зебба[285] — власти своей полнотой, приданым бы поделилась Буран[286], а троном — Балкис, чьим мужем был царь Сулейман[287], будь ты, словно Зубейда[288], богата, красноречива, как аль-Ханса, оплакивающая брата[289], будь, как Рабиа[290], благочестива, как мать корейшитов[291], горделива, — все равно я тобою бы погнушался, седлом своим сделать бы тебя отказался, не пустил бы к тебе и своего жеребца — клянусь всемогуществом творца!
Тут женщина разозлилась, рукава засучила, к Абу Зейду в ярости подскочила:
— Ах ты, который Мадира[292] гнуснее, жалкой блохи грязнее, гиены трусливей, ворона злоречивей! Ты язык наточил, как острый нож, режешь честь мою — а сам-то хорош! Ты ослицы Абу Дуламы[293] сквернее, клопа-кровопийцы вреднее, обрезка ногтя невидней, порчи воздуха в собранье постыдней!
Даже если б у Хасана[294] проповедовать ты научился, если б аш-Шааби[295] ученостью с тобой поделился, если бы, как Джарир[296], ты прославился сочиненьем сатир, если б в поэтике ты превзошел аль-Халиля[297], если бы Абд аль-Хамида[298] затмил красотою стиля, если бы наподобие Кусса[299] овладел ты ораторским искусством, знал бы, как Абу Амр[300], грамматику и правила чтения или, словно аль-Асмаи[301], отдавал бы поэзии предпочтение, — то и тогда бы, клянусь Кораном, в моей мечети ты бы не стал имамом[302]. Нет, мечом в моих ножнах тебе не бывать, даже привратником у дверей моих не стоять! Клянусь Аллахом, не пригоден ты ни к чему, не можешь служить даже палкой, чтоб повесить суму!