Мы стихи его записали, Аллаху всевышнему хвалу воздали и простились, радуясь его исцелению, до краев наполненные его угощением.
Перевод А. Долининой
Мейяфарикинская макама
(двадцатая)
Рассказывал аль-Харис ибн Хаммам:
— Однажды пустился я в путь неблизкий — в Мейяфарикин[145], город сирийский. Были со мною друзья мои верные, советчики не лицемерные, не спорщики в пустом разговоре, а те, кто делят с тобой и радость и горе, ничего в потемках души не таящие, товарищи настоящие — с ними ты точно в доме родном с матерью и с отцом. Когда мы верблюдов остановили и движенье отдыхом заменили, обещали верность друг другу хранить и на чужбине надежной опорой быть. Определили мы место сбора для ежедневного разговора, чтобы утром и вечером нам сходиться и новостями делиться. Вот как-то раз в нашем собранье привычном появился гость необычный: в речах своих был он смел, громко приветствовал нас, а голос его звенел, словно владел он чарами колдунов или вышел охотиться на львов. После приветствия он сказал:
Внемлите мне, ведь поученье это
Достойно вдохновения поэта.
Когда был молод, я знавал героя,
Пред кем смолкали всех врагов наветы.
Каким бывал он твердым в наступленье —
Шел не колеблясь и не звал запрета!
И, нападая, пробивая бреши,
Всю ночь он мог сражаться до рассвета!
Сдавались все противники, окрасив
Его копье кроваво-красным цветом.
Он брался одолеть любую крепость
С глухой стеной без малого просвета,
На приступ храбро шел — и не бывало,
Чтоб он хоть раз не выполнил обета.
Ах, сколько он провел ночей прекрасных,
Плащом веселой юности одетый!
Ласкал красавиц, и они ласкали,
Его любовной щедростью согреты.
Но год за годом сила иссякала,
И появились старости приметы:
Он жалким стал, совсем не мог подняться,
Друзья его рассеялись по свету,
С красавицами он давно расстался,
Не звал их и от них не ждал ответа.
Не помогли больному заклинанья,
Бессильны были всех врачей секреты.
Судьба сурова — не дает пощады,
Разит и жизнелюбца и аскета.
Лежит мертвец, одеждою прикрытый,
И даже савана бедняге нету!
Кончив, он зарыдал неукротимо — так горюет любящий о любимом. Когда же слезы перестали литься из его глаз и котел его горя погас, он сказал:
— О щедрости высшие образцы, для просителей милостивые отцы! Клянусь Аллахом, я не солгал, рассказал лишь то, что своими глазами видал. Если бы ветвь моя не увяла, если б туча моя хоть каплю дождя давала, я бы знал, как мне следует поступить, никого бы не стал просить. Но как взлетишь, если крыльев тебе не дано! О Аллах! Неужели быть неимущим грешно?!
Говорит рассказчик:
— И стали люди тихонько меж собой говорить — советоваться, как поступить, и шептаться, на что им решаться. Он подумал, что мы не желаем брать на себя никаких обязательств или потребуем у него доказательств, и сказал нам:
— О миражи, обманно манящие, о каменья, лживо блестящие! Откуда эти сомнения без стыда и стеснения? Словно хочу я от вас золота целый мешок, а не ткани жалкий кусок! Словно прошу покрывалом Каабу[146] покрыть, а не саван — покойника похоронить! Позор тому, чьи руки будут сухими[147], а скалы останутся нагими!
Роса красноречия была на его устах и привкус горечи — и его пространных речах. Уделил ему каждый сколько мог — от своей бедности жалкий клок, боясь, что после росы его красноречие ливнем польется и тогда уж нам плохо придется.
Сказал аль-Харис ибн Хаммам:
— Этот проситель стоял позади, за мною, скрываясь от глаз моих за моею спиною. Друзья отвалили ему подарков полную меру, и я захотел последовать их примеру: снял перстень с руки, обернулся, на просителя оглянулся и глазам своим поверил с трудом: это был серуджиец, что давно мне знаком. Догадался я, что его рассказ полон лживых прикрас, что силки он искусно раскинул для нас. Но я не стал его выдавать, пред всеми пороки его обнажать, бросил перстень ему — мое приношенье — и сказал:
— Это плакальщицам на угощенье!
Он воскликнул:
— Аллах да пребудет с нами! Пусть не погаснет твоего благородства пламя!
Потом, как обычно, прощаясь, заторопился и прочь напрямик пустился. А мне захотелось узнать наконец, что у него за мертвец. Разжег я поспешности огонь и пустился бежать, как резвый конь. Пробежал я сколько летит стрела[148], и добыча от меня не ушла: Абу Зейда мне удалось найти и, ухватив за одежду, удержать его на пути.
Я сказал:
— Клянусь Аллахом, от меня не найдешь защиты, пока не покажешь, где твой мертвец, одеждой прикрытый.
— Взгляни! — спокойно сказал греховодник старый и приспустил свои шаровары. Я воскликнул:
— Погубит тебя Аллах, бесстыдный злодей! Как ты смел обмануть достойных людей?
И побрел я к друзьям обратно, как разведчик, добывший весть неприятную. Рассказал им честно все, что узнал, не приукрашивал и не скрывал. А друзья мои долго хохотали и злосчастного мертвеца проклинали.
Перевод А. Долининой
Рейская макама
(двадцать первая)
Рассказывал аль-Харис ибн Хаммам:
— Когда научился я добро отличать от зла и понимать, какие последствия влекут за собою мои дела, к слушанью проповедей я пристрастился и от речей дурных отвратился, чтоб узорами добродетели разукрасить свои деяния и зашить прореху порока на их одеянии. Душе своей путь я наметил правый, погасил в ней уголь дурного нрава и, презрев дары заблуждения, стал я праведником без принуждения — в этом видел я для себя услаждение.
Чистый, без пагубных страстей, прибыл я в город Рей[149], различая четко, где правда, где ложь, какой поступок дурен, а какой хорош. Однажды поутру я увидел: бежит народ, толпа за толпой, как саранчи поднявшийся рой или словно табун скаковых лошадей, и вихрится пыль по следам людей. А бегущие призывают друг друга поторопиться, чтобы проповедью насладиться: проповедника нового славят они до небес — словно сам Ибн Самун[150] перед ними воскрес! А когда мне хочется проповедь услыхать, меня не может ничто удержать — не мешают мне ни крики кричащих, ни давка давящих. Я пустился за всеми, не зная преграды, как верблюд, приставший к чужому стаду, от людей ни на шаг не отставал, словно кто-то меня на ту же нить нанизал. Вот вижу: поток людской собрал — тех, кто велик, и тех, кто мал, тех, кто приказывает и повелевает, и тех, кто слушает и исполняет. А посредине, меж лиц просветленных, отсветом благости освещенных, старец, будто бы месяц согбенный, в одежде отшельников неизменной, а в устах его громко поученья звучат — такие, что камень любой смягчат! Этой речью полезной старец умы пленил. Вот что он говорил: